лицо стало привлекательней. Его сакля в самом деле была грязна, да и сам он ходил в заношенной косоворотке и менял белье раз в неделю.
— Если ваше здоровье непременно требует жизни на юге, то надо переехать в большой культурный центр вроде Николаева.
Он не мог ей ответить, что никуда от нее не переедет. Впрочем, думал, что не влюблен в нее, по крайней мере не так влюблен, как полковник Вершинин в Машу.
— Что же я буду там делать? Там ни виноградников, ни, кажется, садов нет.
— В Советском Союзе можно найти работу. Это не капиталистическая страна. Кончится война, вы переедете. Вовсе не обязательно всю жизнь истреблять блох… Хотя, ясно, это такой же почтенный труд как другой и вы себе составили крупное имя в этой области.
Он опять смутился, несмотря на то, что она тотчас смягчила свои слова комплиментом. Иван Васильевич понимал, что она относится к его ремеслу пренебрежительно. Марья Игнатьевна была декоратором, ее до войны приглашали украшать дома отдыха, она читала в Николаеве лекции о Рембрандте и Бродском.
Сам он своего ремесла не стыдился. Иногда по вечерам он писал, опуская самопишущее перо без чернил в чернильницу без крышки. Начал было когда-то набрасывать статью: «Опыт философ-ского подхода к неэстетическим видам труда» и скоро сжег рукопись на жаровне. Писал и о русской литературе заметки, в которых называл Толстого великим писателем земли русской, а Белинского неистовым Виссарионом. Иван Васильевич знал, что он образованнее и, быть может, умнее большинства окружавших его людей; но в написанном виде его мысли казались ему глупыми, и он все сжигал. Говорил себе, что напечать заметки было бы все равно невозможно и благоразумнее их не сохранять.
Истребителем насекомых Иван Васильевич стал случайно, от нужды. Перед первой войной, он учился в Москве на медицинском факультете, жил уроками впроголодь, но каждый день покупал «Русские Ведомости» и выписывал «Русское Богатство». В 1914 году по отсутствию средств вышел из университета в надежде позднее докончить образование, и скоро призван в армию. Служил он на малозаметном кавказском фронте, там заболел тяжелым воспалением легких и был освобожден от службы, не получив никаких наград. В революции участия не принимал, — только что на выборах голосовал за народных социалистов. В пору голода он стал очень кашлять. Врач сказал, что единственное для него спасение: переехать на юг. Иван Васильевич поселился в Симферополе, работал в больнице, в аптеке, в лаборатории, заболел сыпным тифом и, выздоровев, женился, больше из благодарности, на ухаживавшей за ним сестре. Через три года он согласился на развод, оставив жене сына, и, чтобы не оставаться с изменившей ему женой в одном городе, переехал на южный берег Крыма. Не найдя другого заработка, стал работать в садах. С годами он приобрел себе имя. Напечатал в ученых изданиях несколько статей: «Еще к спорам о падучке и виноградной блошке», «Ранцевые Помоны в борьбе с филоксерой», «Так значит все-таки опрыскивать?» (с подзаголовком: «Вынужденная отповедь головотяпам»), — надо было писать как другие, и головотяпы в тот раз очень его рассердили.
Он был высокий, очень худой, чуть сутуловатый человек с горячими сухими руками, с усталым приятным лицом. Дамы равнодушно говорили о нем, что он скорее не дурен собой. Все признавали, что он человек очень образованный… Иван Васильевич покупал имевшие успех книги и, если книга оказывалась хорошей и лишь в меру необходимости льстивой, радовался как ребенок и имел такой вид, точно произошло большое событие, которое должно иметь важные политичес-кие последствия. — «Как хотите, это очень показательно», — говорил он Марье Игнатьевне. Но гораздо чаще, прочитав новую книгу, вздыхал и ничего не говорил. Автора впрочем не осуждал: «Повесил же и я у себя его портрет». Как-то раз он в глубокой тайне получил от знакомого, который имел друзей в партактиве, старый номер парижской эмигрантской газеты, прочел все, включая объявления, затем сжег на жаровне. Он с гимназических лет немного знал французский и немецкий языки, а в Крыму по самоучителю научился читать по-английски, но произносил слова так, как они писались. К нему иногда направляли заезжих иностранцев, тех, которым разрешалось встречаться с населением. Какой-то американский коммунист, кое-как поговорив с ним, спросил, чем он занимается. «Жоб? Бусинесс?» понял Иван Васильевич и, чуть смутившись, ответил. — «I see. Exterminator» — сказал снисходительно американец. Иван Васильевич пояснил: по латыни значило — истреблять. Было скорее приятно, что в культурной западной стране тоже существует такая профессия; но это слово ему почему-то не понравилось.
Его приглашали на работу в Ялту, в Гурзуф, в Алушту. В пору полного безденежья он, когда мальпоста не было, уходил туда пешком. Если же в «Гекторе Сервадаке» кое-что было, нанимал у старого татарина низкорослую широкогрудую лошадь, надевал чувяки, перебрасывал через седло суму с парижской зеленью и с керосиновой эмульсией, а к спине прицеплял ранец с опрыскивате-лем, придававший ему дикий вид. Ездил он верхом недурно и часть дороги проделывал галопом, — рыси не любил. Никогда умышленно работы не затягивал, был известен своей добросовестнос-тью. Среди насекомых различал легкие и тяжелые породы. Особенно трудно было истреблять долгоносиков. Когда в садах и виноградниках работы не было, истреблял в домах клопов и тараканов. Эту работу можно было найти всегда.
До войны он нередко ездил в гости, еще чаще звал гостей к себе и угощал их блюдами собст-венного изготовления. Купил какую-то старую поваренную книгу, но от нее пользы оказалось немного. Читал: «Очистить молодую хорошо откормленную индейку, обжарить в сливочном масле с мелко нашинкованными трюфелями, добавив два стакана старого хереса. На фарш сварить пятьдесят штук раков, из скорлупы сделать раковое масло, убрать филейчиками, нарезать звездоч-ками шпик. Очень вкусно». — «Да, это, вероятно было очень вкусно», — думал иронически Иван Васильевич, никогда таких блюд не евший и до революции, «мы будем это есть после окончатель-ного торжества социализма во всех странах».
В этой подержанной, купленной по случаю книге, оказался листок очень плотной золотооб-резной бумаги со стихами, видимо переписанными очень давно. Иван Васильевич и не знал, чьи это стихи о любви и недоумевал, как они могли оказаться в поваренной книге; но часто их перечитывал, особенно с той поры, как сам почти влюбился на старости лет. Поваренная книга была ему не нужна, однако он любил ее просматривать, а золотообрезным засаленным листком пользовался как закладкой.
Раза два в год его прежде навещал сын, юноша по духу ему чужой, но славный, менее грубый, чем другие молодые люди. Он был убит в первый же год войны. После его гибели Иван Василье-вич больше не садился на лучший, левый от входа диван. Сам он несколько месяцев дежурил на крышах с противогазовой маской, он и для дежурств годился плохо; так и не научился отличать Мессершмидты от своих. Он был всегда плох в технических предметах, не умел ничего починить и не разбирался в автомобилях, — сын только поглядывал на него со снисходительной улыбкой, как деревенские жители смотрят на людей, не умеющих отличить пшеницу от клевера. Когда немцы стали подходить к южному берегу Крыма, Иван Васильевич пытался уехать, но это ему не удалось: поезда, грузовики, брички, арбы, тачанки были захвачены более влиятельными людьми, чем он. Впрочем, во все время владычества немцев, он их видел лишь издали, обходил даже часовых или отворачивался от них с отвращеньем и ненавистью.
В прошлый четверг случилось это. Вернувшись от врача, Иван Васильевич сел на правый диван и долго смотрел перед собой на раструб кремневого ружья, и думал, что же нужно сделать. «Самое странное, что ничего делать не нужно, да и невозможно… Все очень просто. Вот дело и кончено»…
Врач сказал, что у него рак: — «Похоже на рачек гражданин, похоже на рачек». Впрочем гистологического анализа еще не было: надо было послать ткань куда-то в другой город. Это требовало времени, особенно теперь. «Грубая жизнь» устало думал Иван Васильевич, — В Амери-ке наверное сделали бы анализ тотчас. Грубая жизнь… В наше время ни один врач не сказал бы пациенту: «у вас похоже на рачек»… У нас были традиции… Ну, там Пирогова или Грановского… хотя при чем же тут Грановский? Может быть, этот субъект был навеселе, и он прав, нам нельзя не пить. Мне запретил, да не все ли теперь равно? А вчера еще мечтал, старый дурак, о Марье Игна-тьевне! Она приезжает в воскресенье, сказать ей? Конечно нет, зачем? Она будет огорчена, но скоро забудет. Другие забудут на следующий день и тоже правы… Грубая, грубая жизнь, — думал Иван Васильевич, все так же глядя на раструб кремневого ружья.
3