городах еще было очень мало. О новом государе почти никто ничего не знал. Знали только, что он приходился племянником императрице Елизавете Петровне и внуком Петру Великому. Но о семье его отца, немецкого принца, о родстве новой государыни было в глуши немного сведений, а о событиях, о духе, о прочности нового царствования еще того меньше. Поговаривали втихомолку, что может вернуться на престол потомство царя Ивана Алексеевича.
Обо всем этом Михайлов не знал решительно ничего. Но свое ремесло он знал отлично и на станциях придавал себе таинственный вид. На вопросы отвечал: «тайна грудью крыта, а грудь подоплекой», или что-нибудь в таком роде. Если же раззадоренные любопытством люди давали на водку, описывал наружность царя и царицы, хоть ни разу их не видал. Спрашивавшим о новых порядках и о слухах не отвечал ничего, так как опасался тайных подсыльщиков, но к вопросам прислушивался внимательно и становился по мере удаления от Петербурга все осведомленнее о столичных событиях.
Он благополучно проехал через Засурский лес, пользовавшийся худой славой. Знал, что разбойников в России много меньше, чем рассказов о разбойниках, однако пистолет держал наготове. Ехал за совесть, делая иногда по полтораста и по двести верст в сутки. Отдохнул немного на Суксунских демидовских заводах, где всех проезжих, и дворян, и купцов, и простых, содержали бесплатно сколько угодно времени. За Кунгуром начинал подниматься Уральский хребет. Курьера стало приглашать и начальство: приказывало накормить как следует, давало на чай, где пятак, где гривенник, и спрашивало, как и что в Петербурге. Он отвечал отрывисто, таинственно и держал себя как власть с властью. О пакетах, которые он вез, его не спрашивали: это не полагалось, да и никого особенно не интересовали пакеты, адресованные другому начальнику.
Дни становились все холоднее, места все пустыннее, на тракте случалось проезжать верст восемьдесят, не видя станции. Михайлов ночевал в сторожках, или съезжая с тракта, в крестьянских избах. Там от денег за еду и ночлег почти всегда отказывались. Это было приятно, но разговаривать с. мужиками ему было неинтересно по их невежеству и безразличию к столичной жизни. Впрочем, говорил и с ними: сначала грубо и презрительно, потом смягчался от водки и общего почтения и рассказывал, что послан к одному ссыльному, который на море на Окияне на острове на Буяне, как бык печеной ест чеснок толченой. Но на темных мужиков красная речь не производила должного впечатления.
За Яиком дорога стала еще тяжелее из-за свирепых холодов, скуки и безлюдья. Нелегко было доставать и продовольствие. Водка была везде, – не пуншевая, конечно, а простая, – но все дорожала с приближением к Сибирской губернии. Появилась растительность, неизвестная курьеру ни по виду, ни по названию: крушина, боярка, черный тополь, сибирский кедр. Показались глубокие пропасти, грозные, в полдень темные, леса, называвшиеся здесь «кондовыми», никаких форштмейстеров никогда не видевшие. Изредка с адским топотом и ржаньем, вызывавшим невольный ужас, проходили по тракту перегоняемые
Михайлову велено было сообщить об указе первым же властям туринского округа. В небольшом городе на тракте он явился по начальству и вручил свой пакет. Узнав, в чем дело, полицейский капитан изменился в лице. Прочел бумагу, перечел ее, вытаращенными глазами посмотрел на почтительно вытянувшегося курьера, затем подошел к двери.
– Миниху вышло помилование! – сказал он с таким видом, точно ждал, что там вскрикнут и всплеснут руками. Отклика он однако не нашел.
– Миниху? Ну, и слава Богу, – ответил за дверью равнодушный старческий голос. Капитан пожал плечами, вернулся к курьеру и стал было его расспрашивать. Но, как опытный человек, скоро понял, что курьер ровно ничего не знает. Услышав, что есть к ссыльному и личное письмо, которое приказано отдать в собственные руки, подумал, походил по комнате, сел за стол и очинил перо.
– Пакет отдашь самому генералу. Я тебе и от себя дам записку. От генерала проедешь в Пелым, к
Михайлов не сразу догадался, что его высокопревосходительство – это ссыльный, к которому он едет. Имя Миниха ему было неизвестно, хоть в Петербурге, когда его произнесли в канцелярии, оно показалось ему знакомым: как будто слышал, когда был мальчишкой. Накормили его на кухне так, как он очень давно не ел. Из окна он видел, что куда-то понеслись верховые. Понял, что его хотят опередить; по этому и по другим признакам курьер сообразил, что для здешних властей привезенный им указ имеет очень большое значение. Ему показалось также, что они не очень им довольны.
Это впечатление еще укрепилось в следующем, главном городе. Не успел он показать на заставе подорожную караульному офицеру, как получил приказ, несмотря на поздний, неприсутственный час, никуда не заезжая, ехать прямо на гору, к генеральскому дому.
Дом был большой, двухэтажный, с будками для часовых. В чистых уже полутемных сенях не было ни соринки. Михайлова тотчас ввели в генеральский кабинет. Такого кабинета он никогда не видал у начальства и в России. Глаза у него разбежались: диваны и кресла из черной кожи с медными гвоздями, синяя печь на столбах, коричневые шпалеры с зелеными человечьими лицами, на стене полуголая женщина с огромной змеей, впившейся в румяные груди – сразу в обе, – огромный стол, а за столом сам генерал, невысокого роста старый человек, в наплечниках и при регалиях. Из соседней комнаты доносилась музыка. Михайлов подал пакет и остановился, вытянувшись до пределов возможного.
Генерал читал бумагу очень долго, точно хотел заучить ее наизусть. Затем в раздумьи положил ее на стол и велел подать второй пакет. Михайлов не осмелился возразить, хотя ему было велено вручить письмо в собственные руки ссыльного. Повертев нерешительно пакет в руках, генерал, не вскрывая, вернул его курьеру и сказал:
– Так сейчас же в полную прыть скакай в Пелым и скажи его сиятельству, что я сам в Пелым тотчас приезжать буду, и что все по желанию графа делано будет. И вот тебе один полтинник…
Он с недовольным видом оглянулся на дверь. Вошла пожилая очень толстая дама со свечой в серебряном подсвечнике. Она бросила недовольный взгляд на монету, которую отдавал курьеру генерал, от своей свечи зажгла свечи на столе, подставив под фитилек лодочкой ладонь, чтобы воск не капнул на черную кожу, и заговорила с генералом не по-русски.
– Das hat nur gefehlt![2] – отпустив курьера, сказал жене генерал. Он не мог справиться с досадой. Ему, однако, тотчас стало совестно. – Разумеется, за него я очень рад, но…
– Что же он может против нас иметь? – беспокойно заметила генеральша, уточняя мысль мужа. Мысль эта приблизительно заключалась в том, что возвращение в милость ссыльного не может обещать ничего хорошего тем, у кого он в течение многих лет находился в поднадзорной ссылке. – Кажется, никакого зла он от нас не видел. И наша ли вина, если…
– Все-таки странная страна! – в сердцах прервал ее генерал. – Держат человека двадцать лет в ссылке, и вдруг… Ему возвращено все: он снова граф, фельдмаршал и генерал-фельдцейгмейстер. Еще, быть может, станет опять первым министром!
– Но ведь ему, кажется, восемьдесят лет?
– Если не больше. И каких лет! Но он, говорят, свеж, как молодой человек!
Музыка в соседней комнате прекратилась, в комнату вошла молоденькая, очень хорошенькая блондинка.
– Папа, кто это молодой человек? – по-русски спросила она и, узнав, что речь идет о Минихе, засмеялась. Послушала разговор родителей, который интересовал ее очень мало. «Кончат ли? Сейчас кончают, – подумала она, – папа в плохом настроении: не позволит…»
– Я сейчас же после обеда выеду в Пелым, – продолжал по-немецки генерал. – Пусть мне приготовят все, что нужно.
– Господи! В такой мороз, в Пелым!
– Что же делать! Все это очень серьезно… Я говорил, что нужно было послать ему шубу. Все-таки это был бы знак внимания. Если он пожелает мстить, мы еще сами окажемся…
Он взглянул на дочь и замолчал.
– Папа, где мы окажемся? – по-русски спросила барышня.