прут, вызывавший, из-за худой молвы о доме, любопытство и недоумение прохожих. Слезть было труднее, чем встать… У него даже исказилось лицо при неосторожном движении. Пошатываясь, подошел к огромному столу, сел в кресло; боль была очень сильна: надо передохнуть. Но сидеть у стола без дела было для него невозможно.
Разыскал в ящике папку, в которой было собрано все, что относилось к смерти академика Рихмана. Тут была и ученая литература, были и вырезки из «Санкт-петербургских ведомостей». Они сначала его удивили: это зачем? «Да, тогда все собрал в память…»
«Никто бы не чаял, чтоб из Америки надлежало ожидать новых наставлений о электрической силе, а однако учинены там наиважнейшие изобретения. В Филадельфии, в Северной Америке, господин Вениамин Франклин столь далеко отважился, что хочет вытягивать из атмосферы тот страшный огонь, который часто целые земли погубляет. А именно делал он опыты, для изведания, не одинакова ли материя молнии и электрической силы, и действие догадку его так подтвердило, что от громовых ударов следующим образом охранять себя можно: на вершинах строений, или кораблей, надлежит утвердить железные востроконечные прутья перпендикулярно поставленные, вышиной от 10 до 12 футов и для охранения от ржи позолоченные, а от нижнего конца прутьев спустить проволоку к подошве строения наземь, или от мачтового каната на кораблях. Как чинили сей опыт в марлийском саду железным прутом, вышиною на 40 футов поставленным и на электризованном теле утвержденным, во время грому, который шел через то место, где был прут, то бывшие при том персоны вытянули такие искры и движения, которые подобны тем, кои производятся обыкновенною электрическою силою. В Париже 18 мая из утвержденного на 99 футов вышиною и в виноградном саду поставленного прута вытягивали многие искры чрез полчаса и более в то самое время, тогда как густая туча стояла над тем местом. Сии искры совершенно походили на исходящий из фузеи огонь и причиняли такой же стук и такую же опасность. Другими опытами тоже подтверждено, и явилось, что с помощью востроконечных прутов у громовых туч огонь отнять можно».
Во второй вырезке был газетный отчет о смерти Рихмана: «В сенях дома стоял шкаф вышиной в 4 фута, на котором учреждена была машина для примечания электрической силы, называемая указатель электрической, с железным прутом толщиною в палец, а длиною в 1 фут, которого нижний конец опущен был в наполненный отчасти медными опилками хрустальный стакан. К сему пруту с кровли оного дома проведена была сквозь сени под потолком тонкая железная проволока. Когда г. профессор, посмотревши на указателя электрического, рассудил, что гром еще далеко отстоит, то уверил он грыдоровального мастера Соколова, что теперь нет еще никакой опасности, однако, когда подойдет очень близко, то де может быть опасность. Вскоре после того, как г. профессор, отстоя на фут от железного прута, смотрел на указателя электрического, увидел помянутой Соколов, что из прута, без всякого прикосновения, вышел бледно- синеватый огненный клуб, с кулак величиною, шел прямо ко лбу г. профессора, который в самое то время, не издав ни малого голосу, упал назад на стоящий позади его у стены сундук. В самый же тот момент последовал такой удар, будто бы из малой пушки выпалено было, отчего и оной грыдоровальной мастер упал на земль и почувствовал на спине у себя некоторые удары, о которых после усмотрено, что оные произошли от изорванной проволоки, которая у него на кафтане с плеч до фалд оставила знатные горелые полосы. Как оной грыдоровальной мастер опять встал и за оглушением оперся на шкаф, то не мог он от дыму видеть лица г. профессора и думал, что он только упал, как и он; а понеже, видя дым, подумал он, что молния не зажгла ли дому, то выбежал, будучи еще в беспамятстве, на улицу и объявил о том стоящему недалеко оттуда пикету»…
«За чудо надо почитать, что сам тогда жив остался», – подумал Ломоносов. Он в тот день производил точно такой же опыт, изучая цвет искр – из-за этого у него с Рихманом был спор. Оба, заметив в первом часу дня, что от норда поднялась громовая туча, бросились по домам, каждый к своему аппарату. И только он отошел от своего прута, – жена закричала, что простынут щи, – как прибежал, запыхавшись, человек Рихмана и объявил, что профессора зашибло громом. «Может, сегодня мой черед. Лучше смерти и быть не может…»
Встал и подошел к своему прибору, соединил цепь, приготовил электрический указатель, фосфорический барометр, маленький сосуд с нефтью, поставленный для пробы: не загорится ли? Не хватало только грозы. Снова подошел к окну, взглянул на небо. «Ох, кажется, проносит!» – подумал он и с досадой, и с невольным облегчением.
IX
Шагах в десяти от окна кто-то радостно замахал шляпой, закивал головой. Это был товарищ по академии Штелин, ординарный профессор элоквенции и царский библиотекариус.
– Здравствуйте, Яков Яковлевич, – угрюмо сказал профессор Ломоносов. – Ко мне? Просим милости.
Приготовил приветливую улыбку, пока гость проходил через сени. Впрочем, в визите профессора Штелина ничего неприятного не было, – разве только, что отрывал от работы. Этот любезный, благодушный, всегда веселый человек был из немцев наилучший: никогда ни под кого не подкапывался, от интриг держался в стороне, русских не задевал и не презирал. Немцы академии даже сердились на него за то, что он поддерживает дружеские отношения с русской партией и с ее главой: ворчали, что он старается дружить со всеми, так как будущее никому неизвестно.
Это было неверно. Профессор Штелин, как все, отстаивал свои интересы, но ни к кому особенно не подлаживался. Отличаясь по природе чрезвычайной благожелательностью, он был вполне убежден, что под солнцем есть достаточно места для всех, и что уже для него-то, во всяком случае, место под солнцем найдется, и даже очень хорошее место. Так оно в самом деле и было.
Он не выносил не только ссор, но даже простых споров: всегда чувствовал непреодолимую потребность согласиться с собеседником, с кем бы ни разговаривал, пока разговаривал. Случалось, что на следующий день профессор Штелин соглашался с человеком, высказывавшим мнение противоположное. Но этого он не замечал, не придавая большого значения ни своим, ни чужим словам. А если бы кто обратил его внимание на противоречие, то и с этим он тотчас вполне охотно согласился бы: да, разумеется, противоречие, – и первый посмеялся бы весьма благодушно. Профессор Штелин был счастливый человек. Все его считали своим и все любили за незлобивость, за редкую услужливость, и за то, что всем он внушал бодрое настроение: никаких бед на свете не существует, это все выдумки, впрочем, выдумки милых людей.
– Пришел проведать болящего, а нахожу здорового Михаилу Васильевича, и слава Богу! Зачем хворать? – сказал весело профессор Штелин, входя в кабинет, по своему обыкновению чуть горбясь и потирая руки. Он радостно поздоровался и подробно расспросил Михаилу Васильевича о здоровье: всегда твердо помнил, кто чем болен или на что жалуется. Сказал, что боль в ноге это пустое; вот ежели бы болело сердце, тогда было бы другое дело. Ломоносов, больше для того, чтобы смутить гостя, вставил, что болит и сердце. Но профессор Штелин не смутился и признал это также совершенно неопасным: хорошо бы прикладывать компрессы loco dolenti.[7] Справился о здоровье Елизаветы Андреевны и выразил полное удовлетворение по случаю того, что она чувствует себя не худо. От чаю гость отказался, кофей назвал вредным напитком модников, – more majorum[8] согласился
Они выпили пива и поговорили. Профессор Штелин рассказывал новости, которых у него всегда было много. Сообщил, несколько понизив голос, что отношения между его величеством и ее величеством, к несчастью, становятся все хуже: ежели дело так пойдет дальше, то можно ждать для ее величества самых дурных последствий. При этом вопросительно смотрел на Михаилу Васильевича. Ломоносов, однако, своего мнения не высказал. Затем профессор Штелин сказал, что у императора сейчас находится в большой милости вернувшийся недавно из Сибири граф Буркгардт фон-Миних. – Fortuna vitrea est!