— С большим удовольствием. Но у вас так много своих. Неужели всё прочли?
— Я всегда читал… то, что покупал, — выговорил он и подумал, что это было некоторым преувеличением. «И перед… этим… не вся правда». Кое-как объяснил, что хотел бы
Никита Федорович сердито запротестовал. Но обещал завтра же всё принести. Вернулась Татьяна Михайловна, быстро взглянула на них и поправила мужу подушку.
На следующий день Травников привез книги Платона, Шопенгауэра, что-то еще.
— А всё-таки читайте их поменьше, — сказал он неохотно. — Они утомительны, да и ни к чему.
После его ухода Татьяна Михайловна стала вслух читать «Федон». Ласточкин слушал внимательно, но в самом деле скоро утомился.
— Кажется, Никита Федорович был прав… Отложим это… Почитай мне лучше… вечного утешителя… Толстого.
— «Войну и Мир»? — радостно спросила Татьяна Михайловна.
— Нет… «Смерть Ивана… Ильича».
— Ради Бога, не надо! Это такая страшная книга!
— Прочти, пожалуйста… И не с начала… Конец. Болезнь и смерть… Ну, пожалуйста…
Татьяна Михайловна начала читать. Скоро она заплакала.
— Не могу… И ведь это совершенно не похоже на то, что с тобой. Ты, слава Богу, не умираешь, и нет у тебя этих страшных болей…
— Конечно, нет… Хорошо… Тогда потуши лампу… «Он думает: „всё было не то“… И я так думаю, и верно очень многие другие. „Да, „не то“. Но что же „то“? Этого Толстой не объяснил, и нечего ему было ответить… В конце сказано: „Вместо смерти был свет… Какая радость!“… Нет света и нет радости. Но ведь не мог же Толстой лгать… Он был полубог. Иван Ильич три дня подряд кричал от боли ужасным непрекращающимся криком… И я буду так кричать?.. Нет, не хочу. Насколько разумнее покончить с собой!“ — думал Ласточкин. — „Только поскорее!“…
В этот вечер он сказал жене о металлической мыльнице.
VIII
Всё был тщательно обдумано. Обдумывалось уже второй день.
Накануне еще приводились доводы. Татьяна Михайловна почти не спорила. В душе была с мужем согласна: действительно другого выхода нет. Понимала, что долго так жить нельзя. «И нельзя, и незачем», — шептал Дмитрий Анатольевич. Вдобавок профессор Скоблин в разговоре с Татьяной Михайловной проговорился. «
— Но ведь
— Может быть и поздно… Даже в менее важном… Пока мы честные люди… А если… если будем жить их милостыней… То деградируем, как все, — сказал Ласточкин и вспомнил о «теории самоубийства», которую приписывали Морозову: самоубийство всегда для человека — самый достойный способ ухода. «Он так думал в то время, что же он сказал бы теперь, в моем положении? Хорошо, что достал тогда яд. Без него было бы трудно: газ открыть — взорвется весь дом. И заметят жильцы, закроют, будет леченье, грязь, мука»…
Когда решение было принято, обоим стало немного легче. Вернее, они скрывали друг от друга ужас и нестерпимую боль. Говорили
— По моему не надо.
— Да, это могло бы привлечь к нему внимание властей.
— Именно… Его вызывали бы…
— Всё-таки не написать ничего, это было бы ему обидно.
— Это так… Что-ж, попробуй… Напиши… Она попробовала, начала писать: «Дорогой друг, Никита Федорович. Нам тяжело причинять вам горе, которое»… Но махнула рукой, и, несмотря на деловитость, вдруг заплакала. Горе Никиты Федоровича было ничто по сравнению с мукой этого последнего дня их жизни. Слезы полились и у Дмитрия Анатольевича. Она налила ему воды из графина, налила и себе.
— Из этих самых стаканов, — сказала Татьяна Михайловна уже опять «спокойно». «Господи, зачем мы ждем? Сейчас, сейчас, сию минуту!»
Было решено покончить с собой в одиннадцатом часу вечера, когда лягут спать жильцы. Они могли бы что-либо услышать, заглянуть, позвать врача, полицию. Ласточкин знал, что цианистый калий легко разлагается: если хоть немного разложился в мыльнице, то и смерть наступит не сразу.
— Пусть лучше узнают завтра. Сиделка зайдет и увидит. Она знает адрес Никиты Федоровича, — говорила Татьяна Михайловна. — И он поймет, почему мы не написали. Не пишем ведь ни Люде, ни Нине, ни Аркаше… А вот властям надо написать несколько слов. А то еще подумают, что нас отравили!
— Ах, да! — сказал Дмитрий Анатольевич и почему-то очень взволновался. — Непременно!.. Я тебе… продиктую.
Задыхаясь, он продиктовал записку:
— «Не надо искать… виновных… Это — самоубийство… В стаканах… в мыльнице, на… ложечке… остатки яда… Всё вымыть… Самым тщательным… Убедительно просим… похоронить нас… непременно вместе… Подчеркни „непременно“.
Оба заплакали.
— Подпиши, дорогая.
— Мы пропустили «образом». Самым тщательным образом… И за тебя подписать.
— За нас обоих… Всё было… за нас обоих… Нет, лучше, я тоже… А то подумают… ты меня убила, — сказал он и постарался улыбнуться; вышла страшная гримаса.
— Тогда я достану твои очки, — из последних сил сказала Татьяна Михайловна.
— Найди, пожалуйста… Нет, дай мне твои. У нас ведь… один номер… Даже номер очков… был общий. Так… Спасибо…
Она положила свою записку на том Платона и, придерживая ее на переплете, поднесла ему с пером. Он вывел. «Дм. Ласточкин»; по привычке вывел даже росчерк, который делал столько лет на бумагах.
— Теперь в порядке… Не подумают… что ты меня убила… На самом деле… я тебя убил, милая, дорогая моя, — прошептал он. И слезы снова покатились по его щекам.
— Не говори, ни слова не говори!.. Обо всем поговорили, нет другого выхода… Это я тебя убила… Тогда… Трамвай. — Она теперь задыхалась почти как муж. — Митя, Митенька, выпьем сейчас.
Он чуть наклонил голову.
— Да.
— Сейчас? Сию минуту?
— Сию минуту.
Она быстро подошла к столу, открыла мыльницу и высыпала яд в стаканы.
— Я высыпала… пополам.
— Пополам… Достаточно на… сотню людей… Размешай… Хорошо размешай.
Стараясь не дышать, она размешала. Почувствовала миндальный запах. Расширенными глазами он следил за ней.
— Размешала?
— Размешала. Не всё растворилось.
— Это не важно… Положи записку на стол… Положи на нее часы… Так… Теперь… в последний раз…
Она поставила оба стакана на ночной столик и обняла его.
— Ну, вот… Прощай, Митя… Прощай, мой ангел…
— Прощай, милая… Золотая… Прости меня, прости за всё…
— Не за что… Ты меня прости… Сейчас, а то не хватит сил…