— Помилуйте, от кого? Но я все-таки приеду.
— Мы вам устроим совещательный голос.
— Не надо мне никакого голоса. Не люблю трюков. Не люблю и голосовать.
— Ось лихо! У меня у самой будет только совещательный.
— Вы другое дело… У вас отличный вид. Еще похорошели. И так элегантны, — сказал он. Был всегда очень вежлив и подчеркнуто любезен с дамами; но любезность точно бралась им в какие-то кавычки. Кое- кто находил ее «нахальной». «Глаза у этой Люды красивые, хоть „ложно-страстные“, — определил Джамбул.
— Мерси. Меня обычно бранят товарищи за то, что я стараюсь не походить на чучело вроде Крупской. А вот вы одобряете. Долго ли пробудете в Париже?
— Еще не знаю. Разрешите к вам зайти?
— Буду искренно рада. Вы всегда так интересно рассказываете.
Рейхель зевнул демонстративно. Джамбул на него взглянул и простился, опять вежливо подняв шляпу над головой.
— Кто такой? — спросил Аркадий Васильевич. — От наружности впечатление: не дай Бог ночью встретиться в безлюдном месте.
— Ну, вот, ты так всегда! Говоришь, что я не люблю буржуазию, а сам все больше ненавидишь революционеров. С годами ты станешь черным реакционером!.. Он очень мне нравится. Красивый, правда? И вдобавок, геркулес, хоть только чуть выше среднего роста. Интересный человек. О нем рассказывают легенды! Говорят, он с кем-то побратим! Ты знаешь, что это такое? Один разрезывает у себя руку, другой выпивает кровь, и с тех пор они братья до могилы!
— Я не знал, что этот обычай принят у марксистов, — сказал саркастически Рейхель. — С кем же он побратим? С Лениным или с Плехановым?
— Дурак! С кем-то на Кавказе. И еще у него, кажется, была там американская дуэль, если только люди не врут.
— Наверное, врут и с его же слов. Всех перевешать! — сказал рассеянно Аркадий Васильевич. Он часто ни к селу, ни к городу произносил эти бессмысленные слова; впрочем, произносил их довольно мирно.
— Сейчас всех своими руками перевешаю.
— Как ты его назвала? Джамбул?
— Это, конечно, псевдоним. Он не то осетин, не то ингуш, или что-то в этом роде, во всяком случае, мусульманин. Обе дамы красивые. Ведь у мусульман разрешается многоженство? — спросила, смеясь, Люда. — И какой учтивый, это у нас редкость… Ну, вот, кричат «En voitures!» Садись поскорее. Я тебе в кулек положила сандвичи, пирожки, яблоки. С голоду не умрешь. А то выброси кулек за окно и пойди в вагон ресторан, я непременно так сделала бы. Ну, счастливого пути, Аркаша!
Они поцеловались.
— До свиданья, милая. Пожалуйста, помни, что, несмотря на страдания пролетариата, надо каждый день и завтракать и обедать. Не экономь на еде, лучше умори голодом проклятую кошку…
— Типун тебе на язык!
— «Нехай вина сказытся». Говорю в подражание тебе. Ты такая же украинка, как я. Или как римский папа. Умоляю тебя, не работай ни на кошку, ни на партию, нехай и вина сказытся.
— Отстань, нет мелких, — сказала Люда. У нее тоже были бессмысленные присказки. — Как это я еще тебя терплю?
— Грозное «еще».
— Сердечный привет Дмитрию Анатольевичу. Так и быть, кланяйся и его герцогине. И не забудь исполнить мою просьбу о Морозове.
— Исполню, но с проклятьями.
Как только Рейхель вошел в вагон, Людмила Ивановна направилась к выходу. Заключительной части вокзального ритуала, с воздушными поцелуями после отхода поезда, она не соблюдала. Своей быстрой энергичной походкой — всегда казалось, что она бежит, — прошла к киоску, купила газету, подумала, что возвращаться домой не стоит, они жили далеко, в меблированных комнатах около Пастеровского института, а часа через полтора у нее было назначено деловое свидание в центре города. «Разве выпить здесь чашку кофе?».
В кофейне она просмотрела газетные заголовки, большие и малые. О предстоявшем в Брюсселе съезде русских социал-демократов нигде не упоминалось. «Разумеется! Если б еще мы были жоресистами, тогда все же писали бы. Но мы настоящие революционеры, а они о революции думают как о прошлогоднем снеге».
К ней подошел котенок. Люда ахнула от восторга и заговорила по-кошачьи: «Бозе мой, Бозе мой, мы такие симпатицные, мы хотели бы выпить молоцка!» Вылила остаток молока на пол, котенок слизнул и ушел. Она обиделась. «Пора и мне уходить. Взять с собой газету? Не стоит. Пусть лучше гарсон прочтет, ему и это будет полезно для развития классового сознания. К какому классу принадлежат гарсоны?.. Аркаша верно уже погрузился в свой ученый хлам»…
Она еще называла его «Аркашей»; в третьем лице, в разговорах со знакомыми, говорила «Рейхель». «Неподходящее было дело», — думала Люда, разумея их связь, длившуюся уже более двух лет. Думала, однако, без сожаления: вообще над своими поступками размышляла недолго и почти никогда ни о чем не сожалела. «Сошлись, ну и сошлись. Он верно про себя имеет для этого какое-нибудь физиологическое объяснение: тогда очень долго не имел женщин, что ли? Можно и разойтись. Я отлично сделала, что отказалась пойти с ним в мэрию.»
Людмила Ивановна с самого начала сказала Рейхелю, что стоит за полную свободу. — «Это, кажется, проповедует ваша товарищ Коллонтай… Как кстати о ней говорить: „ваша товарищ“ или „ваш товарищ“? — „Мне все равно, кто что проповедует! Я живу своим умом. И ничего нет остроумного в насмешках над словом товарищ!“ — „Да я нисколько и не насмехаюсь. Товарищи есть даже у министров. Я впрочем, никогда не понимал, как это цари ввели такой фамильярный чин. „Виц“ был гораздо естественнее“. — Хорошо, но, возвращаясь к делу, я тебя честно предупреждаю: если ты мне надоешь, то»… — «А почему тебе не сказать: „если я тебе надоем, то“? — „Совершенно верно. То в обоих случаях мы миролюбиво расстанемся“. Теперь думала, что Рейхель очень порядочный человек, но слишком сухой и скучный. „Не умный и не глупый“. Ну, пусть поживет по-буржуазному и немного отдохнет от моих обедов, с герцогиней Ласточкиной, nйe Kremenetzky. Люда уверяла, что умеет готовить только бифштекс и самую простую из тридцати французских яичниц. — „Да еще теоретически знаю, как варят борщ“, — говорила она знакомым, — „но он требует много времени, а Рейхель не замечает, что ест. Надежда Константиновна стряпает не лучше меня и за обедом вдобавок изрекает глубокие истины. Недаром Ильич любит пообедать в ресторанчике и тогда становится очарователен“. Она обожала Ленина и недолюбливала Крупскую.
Аркадий Васильевич в самом деле тотчас углубился в книгу научного журнала. Мысленно подверг критике каждое положение работы известного ученого и признал ее неубедительной. Радостно подумал о своем собственном исследовании. Оно шло прекрасно. «Верно вызовет шум. Но получить кафедру будет все-же не так легко, как говорит Митя. Он просто этого не знает. Конечно, скажут: „Нет, молод, пусть поработает лаборантом“. Идти в лаборанты ему очень не хотелось. „Разве Митя действительно достанет деньги и на институт? Вот было бы хорошо! Но и тогда верно скажут, что молод!“ В последний год единственным его желанием было стать директором лаборатории, совершенно самостоятельным во всех отношениях. Главным препятствием была его молодость. „Дадут тогда, когда силы, творческие способности уменьшатся. Как глупо, как нелепо!“
На соседей по вагону он еле взглянул. У него была особенность: запоминал чужие лица только после довольно продолжительного знакомства, а случайных знакомых никогда при новой встрече не узнавал. Этот физический недостаток его огорчал, и он старался развивать свою зрительную память. Люда часто называла его пренебрежительно «гелертером», и это его раздражало. «Ну да, если человек занимается наукой и не интересуется социал-демократическими съездами и бабьими финтифлюшками, то значит „гелертер“! На самом деле даже непохоже. Меня действительно не интересуют средние люди, но только средние. Когда я был в университете, мне хотелось написать монографию о Роджере Бэконе. Даже материалы стал изучать», — сказал он как-то Люде. — «А кто такой Роджер Бэкон? Спрошу Ильича, что он думает о Роджере Бэконе». — «Да твой Ильич, может быть, о нем сам не слышал. Ты у меня спросила бы, я