глупость, сломя голову набрасывались! Ни одного не пропустили… Спросите себя, Александр Михайлович, по совести, чью власть народ больше уважал: нашу или наших преемников?
— Это меня не интересует… Лакеи никогда не уважают тех, кто с ними слишком вежлив.
— Ваш демократизм всегда меня повергал в смущение, — смеясь, сказал Федосьев. — Но мы очень отклоняемся в сторону… Почему это, кстати, мы впали в такой веселый тон? Казалось бы, нечему радоваться.
— Так, привычная форма наших разговоров. Из формы не выйдешь. Я недавно читал, в 1812 году московский обер-полицеймейстер писал царю: «Имею счастье доложить Вашему Императорскому Величеству, что сего числа французская армия вступила в Москву». Вот и мы так, нам выпало еще большее счастье. Возвращаясь к делу, скажу, что, по всей вероятности, вы человек конченый…
— В политике нет конченых людей.
— …Смотрите, что за стаканы! — пренебрежительно говорил у буфета осанистый пожилой господин с морщинистым лицом и седыми бакенбардами. — Разве так моют стаканы? Верно, бумажным полотенцем вытирают, Бог знает что такое!
— А каким надо?
— Разумеется, холщовым. Я всегда все перетираю холщовым полотенцем: от бумажного остается муть… И потом разве это чай? Зайдите завтра в нашу кофейню. Nadine вам даст настоящего чаю. Она подает, а я мою посуду… И недорого: два рубля стакан с двумя кусками сахара. Да-с, parfaitement[21], с двумя кусками! Imaginez-vous, la grande duchesse est venue hière à I’improviste comme c’est son abitude. Elle a été ravie… Mais ravie, vous dis-je!..[22]
— Я непременно зайду… «Au delice du gourmand»[23] за Думой? Я и то все хотел зайти… Mettez-moi aux pied de la comptesse…[24] Хорошо играют, правда?
— Paulette est admirable. Elle me rapelle notre chère Rèjane du temps jadis.[25]
— N’ exagerons rien![26] Была только одна Режан!.. А как вы думаете, скоро вся эта ерунда кончится?
— Я уверен, они до лета не дотянут! Надо потерпеть… Бедная Nadine стала кашлять.
— Надеюсь, ничего серьезного? Я тоже расклеился. Да, перетерпеть… Союзников очень жалко!.. А слышали, говорят, нас всех скоро погонят на какие-то работы!
— Работы так работы. Не запугаете, как говорил Петр Аркадьевич.
— …Спор о прошлом, Сергей Васильевич, меня, признаюсь, теперь интересует мало. Однако из любопытства я вам задаю этот нескромный вопрос: вы что ж, за собой никакой ответственности не чувствуете?
— Я был не один.
— Была система, и в ней вы в свое время не последний человек.
— Это, извините меня, в марте говорила каждая кухарка, — с досадой возразил Федосьев.
— Кухарка была совершенно права. Деспотическая власть может посмеиваться над людьми, если она проницательна, если она тверда, в особенности, если она удачлива. Но деспотическая власть, ничего не предвидевшая, никаких мер не принявшая, сдавшаяся врагам без боя!.. Собственно, вы кроме пулеметов ничего и не предлагали. Это для идейного политика немного, но, не отрицаю, пулемет мудрая вещь: тысячи аргументов в минуту… Оказалось, однако, что у вас нет и пулеметов! Что же у вас было? И, как ни глупо «потомство», на что тут можно рассчитывать, Сергей Васильевич?
— На силу контраста с прелестью революционного творчества.
— Вот, разве на это… Только и здесь есть одно обстоятельство… Вы черносотенцем никогда не были, — немного покрывали черносотенцев, да стоит ли говорить о всяком неправильном глаголе? — поэтому вам не могут быть обидны мои слова. Ведь что такое большевики? Самые настоящие черносотенцы en chair et en os[27], и по умственному уровню, и по культурному уровню, и по моральному уровню, и по всем решительно уровням. Я иногда себе говорю: «Нет, сделай поправку на свою к ним ненависть, на тот вред, который они нанесли лично тебе». Делал поправку, выходит все-таки: черносотенцы. По методам, и те, и другие — погромщики. Есть, конечно, некоторая разница в целях. Идеал большевиков: сытый, послушный, самодовольный хам без различия национальности. Идеал черносотенцев: сытый, послушный, самодовольный хам русской национальности. Но ведь это не так существенно: благо ста миллионов людей идеал тоже очень почтенный. Да еще, у черносотенцев не было, кажется, вождя, равного Ленину по практическому уму и силе воли. Вождей помельче, столь же ученых «теоретиков», столь же искренних «фанатиков», столь же откровенных жуликов, у черносотенцев было никак не меньше. А хороших, «вдохновенных» ораторов, пожалуй, было побольше… Вы спросили, к чему я это говорю? Вот к чему. Черносотенцев культурный мир неизменно и откровенно презирал. Перед большевиками культурный мир расшаркивается, — иногда злобно, иногда холодно, но почти всегда «отдавая должное». Новый Гамзей Гамзеевич расселся в Пантеоне истории и, боюсь, расселся там прочно. На месте старого — я умер бы от зависти и злости.
— Если вы это говорите для того, чтобы нагляднее показать, какова цена культурному миру, то нам спорить не о чем, — сказал, пожимая плечами, Федосьев.
— Однако некоторая практическая ценность мнения культурного мира несомненна. Вы и этого приобрести не сумели! Повторяю, не вы лично, а те, которых вы порою покрывали.
— Покрывал я их чрезвычайно редко… Да, признаюсь, иногда по необходимости покрывал, — со скрежетом зубовным, со стыдом и с презрением… Что же до разницы в отношении культурного мира, то быть может, дело объясняется просто. У нас черносотенцы все-таки не добрались ни до вершин власти, ни до погребов Государственного Банка. В их распоряжении миллиардного золотого фонда не было. А то могли бы покорить культурный мир. Ей-Богу, могли бы!.. При нашем старом строе все было неизмеримо лучше поставлено, чем publicité[28]. Это не то по глупости, не то от нашего барства: в рекламе не нуждаемся, ври о нас, что хочешь…
Браун засмеялся.
— Вы очень преувеличиваете, — сказал он. — Я знаю цену культурному миру, но за деньги его так гуртом не купишь.
— О, это не делается в форме простой взятки. Деньги, власть создают престиж, открывают огромные возможности шарлатанства. Наша старая власть не оценила великую идею саморекламы.
— Нет, нужен был еще большой дар эвфемизма, свойство в политике чрезвычайно важное: надо было заставить мир назвать всероссийский погром не погромом, а освобождением трудящихся классов. А главное нужно было попасть в точку. Мир готовится — по счастью, медленно — к очень страшной революции. Революция против монархий не страшна, — страшна революция против носового платка… Я, быть может, и не знаю, куда следовало бы идти веку. Но уж во всяком случае он идет туда, куда не следует.
— Да кто же его знает, куда он идет? Черт с ним, с веком! Давайте, Александр Михайлович, отпустим, хотя бы на время, друг другу разные грехи и проделаем часть дороги вместе? Ну, хоть очень небольшую часть, а? Что, если б вы согласились нам помочь? Ведь я все к этому вел.
— То есть образуем союз конченых людей?
— Посмотрим, что из этого выйдет? Я вам сказал в начале нашей сегодняшней беседы, что мы делаем и каковы наши планы… Эх, досадно, скоро конец антракта…
— Просидим здесь до следующего.
Рукоплесканьям не было конца. Вся труппа Михайловского театра, включая артистов, не выступавших в пьесе, низко кланялась публике. И в зале, и на сцене теперь многие вытирали слезы.
Дотащившийся до рампы седой старик в потертом старом пальто, с плохо завернутым в бумагу котелком под мышкой (в таких котелках теперь продавались разносчиками на улицах домашние котлеты) истерически кричал: «Au revoir!.. Revenez!..»[29] Скептический крик передовой газеты, часто ругавший французскую труппу за рутину в игре и репертуар, вдруг тоже вынул из кармана носовой платок и поднес его к глазам. «Расчувствовался, старый дурак!.. — тотчас подумал он, стараясь себя утешить этой сердитой мыслью. — Ну, и пусть камергеры теперь поторгуют котлетами, мне что!..»