кланяться», — почти с бешенством подумал Штааль.
У окна стоял стул с продырявленным сиденьем. Со сцены, находившейся совсем близко, слышалось пение. Штааль сел и угрюмо уставился на улицу. Еще было светло. Начинались весенние дни. Грязное месиво, оставшееся после растаявшего снега, уже немного подсыхало. Стояла теплая погода без дождя и солнца, которую любил Штааль.
«Да, правду говорил Ламор: нечего мне лезть к этим людям, — угрюмо думал он. — Странно я повстречался с Ламором. В Неаполе тогда были единовременно и не знали. А здесь, в Петербурге, вдруг встретились у Демута. Очень странно! Я думал, он давно умер. Живуч старик и стал еще болтливее. Но, пожалуй, он прав».
Они тогда довольно долго оставались в биллиардной. Когда все предметы разговора были исчерпаны, Штааль вдруг, сам не зная для чего, рассказал Ламору о своей любви к госпоже Шевалье. Старик выслушал его с интересом.
— Молодой друг мой, — сказал он, — глупый, благоразумный человек, вероятно, счел бы себя обязанным с ужасом вас предостеречь. Очень может быть, что за любовь к фаворитке императора вас бросят в каземат или сошлют в каторжные работы, — такие случаи бывали в истории. Но в русской Бастилии (ведь ее, слава Богу, еще не взяли) или по дороге в Сибирь, позвякивая кандалами, вы вдруг вспомните какую-нибудь улыбку, или взгляд, или сказанное вам нежное слово — и сердце ваше замрет от такого умиления, от такого мучительного восторга, по сравнению с которыми, конечно, ничего не стоит вся слава и роскошь мира. Эти минуты и составляют высшую радость в любви, а не то, что, помнится, Марк Аврелий или другой древний импотент называл презрительно «convulsicula».[58] Платоническая любовь, которую наивные люди именуют «чистой», — самое утонченное наслаждение, выдуманное великими сибаритами. Я отнюдь не враг «convulsicula», — но высший восторг дают все же те мгновенья. Правда, восторг пройдет, а Сибирь и Бастилия останутся. Поэтому, с чисто логической точки зрения, глупый человек, пожалуй, будет не совсем не прав. Однако особенность глупых людей именно в том и заключается, что они суют логику туда, где ей решительно нечего делать. Область полномочий здравого смысла в жизни до смешного мала… Впрочем, по прежним моим наблюдениям, у вас не слишком бурный темперамент. Вы, кажется, человек мнимострастный: есть такие — уж вы меня извините. Благоразумнее было бы, конечно, не лезть в соперники сильным мира. Но отчего же и не попытать счастья? Есть серьезные прецеденты. Возьмите нашего первого консула. Уж какое могущественное лицо, да вдобавок гений, да вдобавок красивый человек, — но с огорчением должен сообщить вам то, о чем давно говорит весь Париж: Le grand homme est cocu.[59] Счастливый соперник первого консула — конный егерь, мосье Шарль: просто конный егерь, просто мосье Шарль, ничего больше. Это, кстати сказать, по-моему, проявление высшей справедливости. Судьба мудро поступила, наградив пяткой Ахиллеса. На месте наших республиканцев я нашел бы себе утешение: мосье Шарль отомстил человеку судьбы за 18- ое брюмера: le tyran est cocu.[60]
«Все он шутит, да острит, — думал Штааль. — Нет утомительнее таких людей. Неужто в первом консуле ничего иного подметить было невозможно?..»
Мысли Штааля были в последнее время все более печальны. Дела его, и денежные, и служебные, находились в совсем дурном состоянии. Товарищи-офицеры его не любили и считали чужим, случайным человеком в своей среде. Штааль это приписывал тому, что не имел знатного имени. В действительности были также другие причины. В его блестящем полку, одном из лучших в мире, традиции чести и достоинства стояли и в ту пору чрезвычайно высоко. Штааль не сделал ничего противного этим традициям, не сделал и вообще ничего дурного. В походе он прилично себя вел. Поэтому его терпели. Но в нем смутно чувствовали человека, в безукоризненном поведении которого нельзя быть вполне уверенным. «Надо уйти в отставку, пока не попросили, — думал Штааль. — Не создан я для военной службы».
Он взглянул в окно и тяжело вздохнул.
«Вот скоро поеду на юг, в Киев, в Одессу даст поручение Рибас… Бальмен предлагает ехать вместе. Дешевле будет и не так скучно: он приятный мальчик. Там отдохну… Какая, однако, мелочь может расстроить душу… Ведь ничего, собственно, этакого и не случилось. Ну, увижу ее в другой раз. Да и на ней свет не клином сошелся. На юге много красивых женщин… Вот бы только Лопухина не оскорбилась, что я ее бросил…»
На сцене Амур пел арию: «Ее устами говорила сама любовь, сама любовь». Певец произносил: «сам-ма любо-у, сам-ма любо-у». «Да, именно, любоу… Почему, однако, старик думает, что я человек мнимострастный? Это обидно…» Голос певца оборвался на длинной пискливой заключительной ноте. «Какой скверный певец! Да, все мое расстройство оттого, что нет ни
Сбоку от лестницы шел на сцену хор нимф. Нимфы шли в ногу походкой балерин, подняв голову, опустив плечи, странно держа руки и подрагивая бедрами. Все улыбались совершенно одинаковой, задорно- радостной улыбкой. Четвертой шла Настенька. Штааль знал, что она оставила Баратаева и сошлась недавно с Иванчуком, который определил ее в балет. Сначала это было чрезвычайно неприятно Штаалю, потом он решил, что ему совершенно все равно. Иногда ему хотелось даже спросить своего бывшего приятеля игриво-благодушным тоном, как поживает Настенька. «А она уж, пожалуй, и немного стара для нимфы, — подумал Штааль, хоть Настенька теперь была красивее, чем в пору их встречи в Таверне. — Отвернуться в сторону или смотреть прямо, будто не узнаю?» Он встретился с Настенькой взглядом. Хоть она тотчас отвернулась, залившись румянцем, Штааль поспешно сорвал шляпу с головы и прошел мимо, направляясь к выходу. «Зачем мне идти на сцену? Чего я там не видал?..»
В коридорах театра никого не было. Но в небольшой галерее около лестницы стояли, горячо и негромко разговаривая, два человека. В одном из них Штааль еще издали узнал графа Палена. Лицо его, нахмуренное, без обычной усмешки, поразило Штааля выражением сосредоточенной силы. Другой человек, по-видимому очень молодой, в семеновском мундире, стоял спиной к Штаалю. Штааль на цыпочках скользнул мимо разговаривавших. Они его не видали. Пройдя шагов пятнадцать, он оглянулся и с удивленьем узнал в собеседнике Палена великого князя Александра Павловича.
XII
Иванчук легко достал продолжительный отпуск для Настеньки: в балетной труппе она была совершенно не нужна; приняли и держали ее только благодаря его связям. Ему самому было труднее получить отпуск. В течение нескольких лет Иванчук ни разу не выезжал из Петербурга: он старательно внушал — и внушил — своему начальству убеждение в том, что без него все пропадет. С этим, конечно, связывались немалые выгоды по службе, но они были уже давно получены, и теперь Иванчук начинал тяготиться своей ролью незаменимого человека, смутно опасаясь, уж не свалял ли он в общем дурака, работая за те же деньги гораздо больше других (он всегда боялся, как бы в чем-либо не «свалять дурака»). Просьба его о двухмесячном отпуске вызвала недоумение начальства, правда, лестное, но и раздражившее немного Иванчука. «Да ведь вас и заменить некем, просто лавочку закрывай», — сказал, разводя руками, ближайший его начальник. Иванчук с достоинством и твердостью дал понять, что, хоть это совершенно справедливо, он все же человек, а не вол. Отпуск Иванчук получил; получил даже и прогонные на шесть лошадей, несмотря на то, что ехал по собственной надобности: он отправлялся на юг для осмотра и покупки имения под Житомиром.
Настенька должна была сопровождать Иванчука. Об этом он никому не рассказывал, но принял меры к тому, чтобы все это знали. В путешествии с молоденькой балетной актрисой было, по представлению Иванчука, что-то удалое, легкомысленное, молодеческое, не очень шедшее к репутации солидного основательного человека, которую сам же он годами заботливо себе составлял. Однако именно противоречие это и было ему приятно. Деловую репутацию свою он справедливо считал вполне упроченной и заботливо намекал, что есть в его жизни еще многое помимо службы и что, будучи правой рукой графа Палена, он в то же время и по другой части утрет нос многим ветреным молодцам. Получая отпуск для Настеньки у директора театра и сообщая приятелям о своем путешествии на юг, Иванчук старательно отводил глаза в сторону, в меру конфузился (принимая в расчет свое служебное положение), в меру плутовски улыбался и в нужную минуту переводил разговор на другой предмет, причем интонация его и