Мне это показалось очень странным.
— Что он сюда больше не вернется.
Я взглянул на вешалку в прихожей. Только ее плащи и куртки. Там всегда висело его пальто.
— Это правда?
Мод улыбалась широко, без тени печали или тревоги. Так или иначе, она прожила с этим человеком многие годы.
— И ты говоришь мне это сейчас?
— А когда я должна была это сказать?
— Ну то есть… Просто ты говоришь об этом с такой легкостью.
— Не вижу смысла драматизировать. Это устраивает нас обоих.
— И когда это произошло?
— Позавчера. Он переезжает в Лондон. Разумеется. — Туда постоянно уезжало много шведов. — А я туда не хочу. Он спросил, почему, и я ответила как есть, что жду ребенка и хочу рожать дома.
— И?
— Он стоял вот здесь… — Мод указала на порог кухни.
— И упал вот сюда? — Я указал на пол.
Мод снова рассмеялась.
— Нет, — ответила она. — Он не может быть отцом. Он никогда не был на это способен.
Она молча посмотрела на то самое место, где стоял Стернер, когда она сообщила ему о своей беременности. Пауза затянулась, и я понял, что он стоит там до сих пор и будет стоять так еще долго, хотя она это отрицала и не желала драматизировать ситуацию. Быть может, на самом деле, не она, а он, именно он, не захотел драматизировать ситуацию — принял известие спокойно и не потерял рассудок от горя и ревности. Стернер был джентльмен и гангстер в одном лице. О чем этот человек думал в ту минуту, можно лишь догадываться. Несколько дней назад он узнал, что ему не достанется места в новом правительстве. По словам Мод он только пожал плечами.
— Он никогда и не стремился стать членом правительства.
Я верил ей.
— Это был просто отвлекающий маневр.
Журналисты не понимали, зачем председателю правления концерна «Гриффель» нужна большая политика. Многие полагали, что в промышленности он был на своем месте.
— Не беспокойся, — сказала она. — Он знает, что это не ты.
— А он знает, что это Генри?
Мод кивнула, ее палец до сих пор указывал на то место, где стоял Стернер.
— Я рассказала об этом не сразу, чтобы он не мог заставить меня избавиться от ребенка.
— А он бы попытался? — спросил я. — Если бы мог.
Мод оторвала взгляд от пола и посмотрела на меня. Улыбка ее стала более напряженной.
— Теперь это уже не важно, — ответила она.
Ребенок был жив, она сохранила его, ради того, кого предали, ради себя самой.
— Ты хочешь, чтобы я остался?
— А чего хочешь ты?
Я попытался осмыслить сказанное.
— Хотя зачем я тебе такая?
На Мод была широкая рубашка, она приподняла ее, чтобы показать мне, как вырос живот.
— Я раздулась как шар, как только рассказала ему об этом.
Не дожидаясь ответа, она повернулась и, непривычно широко расставляя ноги, побрела в спальню.
— Делай что хочешь, — сказала она. — Я пойду лягу.
Я стоял в прихожей, одетый, и слышал шелест покрывала, которое она скинула на пол в изножье кровати. Я не раз спотыкался о него и слышал, как она смеется, словно во сне. На мгновение все будто повисло в воздухе. Я, в буквальном смысле, стоял перед разными дверьми, как в сцене из какого-нибудь сюрреалистического фильма. Одна дверь вела в ее спальню; другая выпускала на лестницу, навстречу поражению и самокопанию; еще одна дверь приглашала пройти на кухню, чтобы устроиться со стаканом виски и сигаретой у приоткрытого окна и выждать время, дать жизни шанс догнать нас, дать шанс нам, дать шанс Мод — шанс выйти ко мне, прикоснуться ладонью к моей щеке и разом сломить всякое сопротивление. Все упиралось в это сопротивление, но тогда мы этого не понимали, мы были слишком заняты собой — она думала о своем будущем ребенке, меня не интересовало ничто, кроме моей работы. Ни она, ни я толком не понимали, что происходит, и рядом не оказалось никого, кто мог бы нам это объяснить; у нас не было ни общих друзей, ни родственников, чтобы указать нам на существующие возможности и на то, что мы, сами того не ведая, делаем все, чтобы их растоптать. Вот и в тот вечер я, конечно же, просто ушел. Как только дверь захлопнулась, она крикнула мне вслед — это прозвучало как проклятие или ругательство. Я помедлил за дверью, но в квартире было тихо. Что произошло потом, на лестнице, я не помню; вероятно, я спустился вниз, поглощенный своими мыслями — как всегда.
На следующий день меня разбудил ее звонок.
— Прости, — сказала она. — Я так устала. Я не хотела… Это ничего не значит.
— Это я вел себя как идиот.
— Я знаю, ты гордый.
— Я?
— Таким и оставайся.
— Гордость — удел стариков и детей.
— Я не хотела тебя обидеть, — сказала она. — Мы все время обижаем друг друга.
— Я даже не знал, что могу…
Она на секунду замолчала, как будто собираясь с духом.
— Хватит… Хватит уже заниматься самоуничижением.
Во время этого разговора я сидел за письменным столом и наблюдал за утренней суматохой на Эссингеледен. Сегодня я могу дословно воспроизвести этот диалог, потому что, повесив трубку, я точно, слово в слово, записал нашу беседу. Листок с этой записью хранится у меня и по сей день. Я держу его в ящике письменного стола вместе с другими важными документами, положенными в основу этого повествования. Диалог на десять-пятнадцать строк был записан сразу после разговора, вероятно потому что я почувствовал его важность, понял, что он что-то означает, хотя и не понял, что. Сегодня мое упрямство может показаться непостижимым: как я мог уйти, оставить ее, несмотря на то, что в глубине души я хотел только одного — броситься к ней и обнять ее, положить свою руку на ее живот, прижать теплую ладонь к ее чреву и защитить растущее в нем дитя, чужое дитя. Возможно, я убедил себя, что это непросто, мне казалось, что это непросто, я предположил, что это непросто, хотя, на самом деле, это было проще простого.
Однажды вечером к Мод зашел Билл из «The Bear Quartet». В то время он жил в Берлине и лишь на время вернулся домой. Крутой был мужик — мог забить косяк одной левой. Он мне сразу понравился, и улыбка его говорила мне, что это взаимно. В тот вечер Мод занялась стиркой. Стиральная машина находилась в подвале, поэтому Мод бегала туда-сюда с бельем. Мы вызвались ей помочь, но она сказала, что ей нужно двигаться. Когда мы с Биллом остались одни, он сказал:
— Женись на ней. Забей ты на этого придурка… — Он имел в виду Генри. — Он никогда не одумается. Будут у вас и свои дети.
— Может быть, — ответил я.
— Не тормози. Я же вижу, как она на тебя смотрит…
В оправдание свое могу только сказать, что я тогда был глух к подобного рода высказываниям. Я сопротивлялся чувствам, как мог, чтобы спасти свою душу и сохранить хоть толику здравого смысла. Пару раз мне уже довелось испытать настоящее потрясение, от которого все существо мое содрогнулось до самого основания, и я понял, что эти толчки предвещают разрушительную катастрофу. Я испугался. Несчастная любовь может стать причиной такого страдания, которое способно лишить человека не только рассудка, но и свободы, — лишить его душу права самостоятельно распознать чувство, дать ему имя,