— Твоя книга… — начал он. — Когда мы виделись с тобой в последний раз, в 87-м, я сказал, что это туфта.
— Это было в 86-м, — возразил я.
— Разве? Хотя, может быть. Как бы то ни было, я сказал, что знаю этих братьев, но все остальное — туфта…
— Я этого не помню, — сказал я.
— Сегодня все наоборот.
— То есть?
Он медлил с ответом — быть может, хотел разжечь мое любопытство или раздразнить мое тщеславие. Откуда ему было знать, что это непросто.
— Ты хотел мне что-то сказать?
Он сел за письменный стол. На массивном, старом, дубовом столе стоял новый и, насколько я мог судить, мощный компьютер.
— Поступай с этим, как знаешь, — сказал он. — Тебе не впервой. Ты слышал такое и раньше. Но это ничего. Люди имеют обыкновение забывать. — Он поднял телефонную трубку и проверил, есть ли гудок. — Они будут звонить.
— Кого ты имеешь в виду?
— Я расскажу…
Он отвернулся к окну. Послышалось сопение, и на секунду я подумал, что он плачет, но шум доносился из-за окна.
— Садись, — сказал он. — Это Молох.
— Кто? — не понял я.
— Диван.
— А… Тот, что пишет пьесы?
— Точно, — сказал Конни. — Смотри, не вырони ничего. Пропадет с концами.
Я сел на диван. Он был чересчур глубокий и потому ужасно неудобный. Я просидел на нем не один час, но так и не смог расположиться удобно. Когда я облокачивался на спинку, ноги отрывались от пола, и тело теряло точку опоры.
Ниже я наверняка не раз повторю, что откровения Конни прозвучали сбивчиво и несуразно; в его путаном рассказе смешались важное, неважное и такое, что казалось неважным лишь до поры до времени. Конни удавалось сохранять внешнее спокойствие, видимо, благодаря таблеткам, которые он постоянно грыз, но на самом деле он находился в состоянии внутреннего распада, иначе говоря, претерпевал необратимые изменения. Возможно, и рассказ его, полный мучительных воспоминаний и столь же мучительных признаний, являлся неотъемлемой частью этого превращения. Человек, потерявший ребенка, не может остаться прежним. Даже если ребенок вернется. Стоит только допустить такую возможность, заглянуть в бездонную пропасть сомнения и самокопания, и станет понятно, что для преодоления этой пропасти необходимо собрать в кулак все свои силы. Для начала надо этого, как минимум, захотеть. Даже это, оказывается, не так-то просто. Мне понадобится много времени, чтобы упорядочить все, что я услышал, придать этому подходящую форму и постепенно решить, подлежит ли это пересказу.
~~~
Диван этот называли Молохом, потому что он постоянно проглатывал самые разные предметы. Стоило обронить хоть что-нибудь, и вещь загадочно исчезала. Конни утверждал даже, что у дивана есть руки или щупальца, с помощью которых он обшаривает карманы гостей. Большой и тяжелый, обитый к тому времени уже изрядно потертой опойковой кожей, с четырьмя широкими подушками, он мог легко разместить на себе пару-тройку рослых мужчин, даже если бы они решили разлечься на нем. Но был коварен. Любой предмет, выскользнувший из кармана или просто оставленный на диване, если его не хватились сразу же, можно было считать пропавшим без вести. Возникает резонный вопрос, куда же все это девалось. В недрах дивана был захоронен небольшой клад, состоящий главным образом из монет — некоторые были украшены профилем Густава V, другие имели иностранное происхождение. Кроме того, можно предположить, что в глубине его в большом количестве залегали книги, журналы, ключи и компакт- диски, несколько водительских удостоверений, расчесок, зажигалок и портсигаров, а также бессчетное множество самых разнообразных шариковых и перьевых ручек, среди которых могли заваляться и довольно дорогие экземпляры. Маленьким детям строго-настрого запрещалось садиться на этот диван. И если поначалу это было лишь шуткой, призванной защитить дорогую обивку от малолетних вандалов, то в конце концов шутливое отношение сменилось вполне заслуженным уважением — диван не знал пощады, утроба его была ненасытна, за время своего пребывания в доме он увеличил вес приблизительно вдвое. Конни не раз повторял: «Мне это уже надоело. Пора с этим кончать…» — так, словно собирался покончить не только с диваном, но и со всем своим бизнесом. В случае переезда или эвакуации, диван бы не сдвинулся с места. Пришлось бы разделать его тушу, изрубить его на куски. Рано или поздно, Конни бы вскрыл свой диван и опорожнил его прожорливое брюхо, и тогда содержимое Молоха, предметы, однажды утерянные или доселе невиданные, составили бы все наследство Конни — ничего другого ему бы от прежней жизни и не досталось. Возможно, опустошая диван, ему предстояло сделать сенсационные открытия, обнаружить секретные отчеты, бумаги и документы, чековые книжки и счета, о существовании которых давно позабыли. Одному только Богу известно, что таил в себе этот диван.
Конни предпочитал стоять в эркере, отлучаясь только для того, чтобы проверить, работает ли телефон.
— Кто должен тебе позвонить?
— Они, — сказал он. — Зараженные.
— А кто они, собственно, такие?
— Люди, с которыми я связался. Но не по собственной воле. У меня не было выбора. Они разыскивают мою дочь, и они ее найдут. Я в этом не сомневаюсь.
— Отлично, — сказал я. — И давно ты ждешь звонка?
— Торчу здесь уже третий день.
В торговом центре духовой оркестр заиграл марш. Конни выглянул в окно. «Вот черт…» — сказал он. Я подошел к нему, чтобы посмотреть, в чем дело. Музыканты в красных униформах играли в сопровождении команды юных танцовщиц. На фасаде здания, по обе стороны от эркера, красовались две дюжие валькирии. Когда-то беззащитные перед натиском стихий, они изрядно пострадали от ветра, осадков и выхлопных газов и теперь выглядели так, словно подхватили неизлечимую болезнь. Одна из них потеряла ухо, другая осталась без носа.
Как выяснилось, церемония открытия планировалась заранее и была подготовлена ассоциацией предпринимателей, которая с момента своего образования выросла вдвое. Пассаж, объединенный под одним стеклянным перекрытием с пятью новыми офисными зданиями, стал одним из крупнейших во всей Скандинавии торговым центром. Старые здания, протянувшиеся во всю длину торгового ряда, были построены в начале двадцатого века, в эпоху шумного ликования, согласно критически настроенным умам того времени, отмеченную непримиримым антагонизмом роскоши и нищеты, который во избежание социальных конфликтов на уровне общественного сознания было принято всячески скрывать или, по крайней мере, приукрашивать. Именно в этой части города жили люди состоятельные, те, кому и в голову не приходило стыдиться своего богатства. Наделенные в достатке всем, кроме скромности, они строили себе дома с вычурными фасадами, изобилующими дорогой лепниной и всевозможными архитектурными излишествами. Многие подъезды, ныне едва заметные среди огромных витрин, были украшены фресками, чьи сюжеты, заимствованные из исландских саг и скандинавской мифологии, служили напоминанием о языческих, но, тем не менее, достойных всяческого почитания, предках. Чем искуснее выглядело это напоминание, это звено, связующее одальмана,[26] который поклонялся асам, с благочестивым гражданином оскарианской эпохи, тем вернее сам художник становился одним из участников шумного ликования. Потому что именно в этом и заключалось главное достижение эпохи —