этой странной и самой экзотической из профессий собирались, чтобы обсудить свои последние открытия и новейшие научные методики и получить все возможное удовольствие от сбора родственных душ, по каким- то причинам чувствовавших себя обязанными посвятить жизнь изучению таких существ, которых большинство человечества хотело бы видеть вымершими.
Если я и разделял — через особые флюиды, связывающие опекуна с его ребенком, — со своим хозяином часть его энтузиазма, то она улетучилась в самом начале конгресса. Я провел долгие часы в главной аудитории, с одним только тридцатиминутным перерывом на обед, в отупляющей атмосфере непрерывных сухих и монотонных речей, с которыми выступали люди безо всякого ораторского дара (и иногда с таким сильным акцентом, что я не узнавал своего родного языка), говорившие на темы столь же скучные и загадочные.
Конгресс начался со своеобразной переклички. Временный председательствующий, тот самый доктор Джованни, чья неуклюжесть привела накануне к драке — у него на носу красовались впечатляющий синяк и большой пластырь, — стоял за кафедрой и мрачным голосом зачитывал из списка имена, на которые кто- то из зала отвечал «Есть!», а остальные вообще не реагировали.
Я наблюдал — вернее, терпел — ход конгресса с выигрышной позиции высоко над сценой. Мы сидели на продавленном диване в личной ложе доктора, пожалованной Обществом семье Уортропов в знак признания за служение общему делу трех поколений ее членов. К десяти часам мы наконец добрались до буквы «Е», и доктор был почти вне себя от скуки. Я предположил, что ему самое время вздремнуть — накануне он всю ночь проворочался, — но мой добрый совет был встречен с испепеляющим презрением.
Единственное, что вызвало возбуждение зала, было объявление о том, что президент Общества доктор Абрам фон Хельрунг не придет на конгресс до следующего дня, без объяснения причин его отсутствия. Сразу пошел слух о том, что на горизонте маячит нечто судьбоносное: что в конце недели фон Хельрунг намерен бросить научную бомбу, выступить с таким предложением, которое до самого основания потрясет мир естественной истории. Тем немногим коллегам, которые отважились подступиться с вопросами к Уортропу, доктор давал сухой ответ, отказываясь подтвердить другой слух, прилетевший на орлином крыле вслед за первым — что после выступления фон Хельрунга его бывший ученик, прославленный Пеллинор Уортроп, намерен дать ему ответ.
Мы вернулись в свои апартаменты в шесть часов, и у нас было больше часа, чтобы одеться для ужина с доктором фон Хельрунгом. При любых других обстоятельствах этого времени было бы более чем достаточно для переодевания (доктор, как я уже когда-то отмечал, в отношении одежды был небрежен до полного безразличия). Однако в тот вечер Уортроп был привередливее самой капризной модницы. Я, как его импровизированный камердинер, был вынужден сносить все удары его тревожного возбуждения. Его жилет был весь в морщинах. Его туфли все в царапинах. Его галстук измят. После моей третьей безуспешной попытки завязать правильный узел он грубо оттолкнул мои руки.
— Хватит. Я сам сделаю!
Его лекция по этикету — «Сиди прямо, говори 'пожалуйста', 'спасибо' и 'можно мне', только если к тебе обратятся», «Назначение и использование чаши для омовения пальцев» — была милосердно прервана Скалой, прибывшим точно в семь с четвертью. Он пробурчал доктору «Добрый вечер» и сразу вышел, больше не взглянув на нас. Одна его рука была спрятана в разбухший карман бушлата — возможно, он ласкал свою дубинку, еще подумал я.
Когда мы выходили из здания, доктор что-то простонал. Я огляделся в поисках предмета его беспокойства и увидел вчерашнего оборванца — теперь он слонялся по Пятьдесят девятой улице в том месте, где она упиралась в парк.
Экипаж содрогнулся, когда богемец занял свое место, засвистел и ударил кнутом, и мы на бешеной скорости рванули на юг по Пятой авеню. Наш кучер осыпал ругательствами и проклятиями все, что имело наглость оказаться у него на пути, включая пешеходов, которым еще за секунду до этого не казалось, что переход через улицу связан с риском для жизни.
Наша поездка была милосердно короткой — четырехэтажный особняк фон Хельрунга из бурого песчаника стоял на углу Пятой авеню и Пятьдесят первой улицы. И все равно к ее концу я был весь вымотан, а сердце билось так, что с рубашки едва не отлетали пуговицы.
У дверей нас встретил колоритный дородный мужчина, комплекцией способный поспорить с Августином Скалой. Он представился как Бартоломью Грей, уверил, что полностью к услугам доктора, и торжественно провел нас в хорошо обставленную гостиную.
Наш хозяин буквально бросился нам навстречу через всю комнату. Это был коренастый мужчина с широкой толстой грудью, с короткими толстыми ногами и маленькими быстрыми ступнями. Его огромную квадратную голову венчала копна хлопково-белых волос, под кустистыми бровями лучились глубоко посаженные темно-синие глаза. Его румяные щеки светились неподдельным восторгом от встречи со старым другом и бывшим учеником, и я в полном недоумении смотрел, как он заключил в объятия моего холодного и надменного хозяина, упершись лицом в жесткий накрахмаленный жилет доктора. Мое изумление еще больше возросло, когда Уортроп ответил на объятие и немного наклонился, чтобы длинными тонкими руками обхватить низкорослого мужчину.
С блестящими на глазах слезами фон Хельрунг мягко восклицал:
— Пеллинор, Пеллинор,
—
— О, нет, нет! — запротестовал коренастый австриец —
Взгляд его лучистых глаз упал на меня, и к нему возвратилась радостная улыбка.
— А это, должно быть, знаменитый Уильям Генри, покоритель пустыни, о котором я так много слышал!
Я поклонился, протянул ему руку и аккуратно повторил фразу, которой меня научил доктор:
— Большая радость и честь познакомиться с вами, герр доктор фон Хельрунг.
— О, нет, так не пойдет! — вскричал фон Хельрунг. Он отбросил мою протянутую руку и обхватил меня, выдавливая воздух из моих легких. — Это честь для меня, молодой мастер Генри!
Он отпустил меня. Я сделал глубокий прерывистый вдох, а он заглянул мне глубоко в глаза, и радость на его лице уступила место серьезности.
— Я знал вашего отца, это был смелый и преданный человек, который умер слишком молодым, но, увы, такова участь многих смелых и преданных! Тяжелая потеря. Трагический конец. Я плакал, когда узнал об этом, потому что знал, что он значит для
Слово «рай» как будто послужило сигналом, потому что из коридора позади нас раздался такой шум и гром, словно по лестнице спускался целый полк солдат. Облаком белых кружев и зеленого бархата к нам подлетела девочка, наверное, на год-два старше меня, с круглым лицом, с откинутыми назад и стянутыми малиновым бантом черными локонами и с глазами того же примечательного оттенка синего, что и у нашего хозяина.
При виде нас она замерла, остановившись так же резко, как и влетела. Однако она быстро пришла в себя, повернулась к фон Хельрунгу и звонким голосом без всякого акцента выразила свое негодование:
— Они здесь! Почему ты мне не сказал?
— Они только что пришли,
— Бейтс, — прервала его девочка и ладонью вниз протянула руку монстрологу, который грациозно ее принял, низко наклонился и совсем близко поднес к своим губам. — Лиллиан Трамбл Бейтс, доктор