Фрося бежала во двор, лезла в погреб, приносила полный горшок.
Николай Михайлович брал его в обе руки и, чуть раскорячившись, приняв удобную стойку, запрокидывал голову и медленно, долго выливал молоко в себя. Перед тем лицо его было бледным, потом начинало краснеть и под конец делалось багровым. В этот-то миг, будто налившийся до краёв лютейшей злобой, он со всего размаху бросал опорожнённый горшок об пол. Брызги битых черепков разлетались во все стороны, словно осколки разорвавшейся бомбы. Они ударялись в стены, в печь, в окна. Попадали и в Николая Михайловича, накаляя его ещё больше. Раздувая ноздри и шумно дыша, глядел он на оцепеневшую от страха жену белыми от ярости глазами и кричал:
– Снятым угощаешь?
– Да что ты?.. Опомнись!.. Только вечор подоила…
– Ма-а-а-лчать!
– Николай!..
– Атставить!
Заслышав такое, дети вылетали из избы и мчались в сад за дедушкой.
С той поры в семье Харламовых всё чаще стали поговаривать о разделе сыновей Михаила Аверьяновича. Первым пожелал отделиться от отца и младших братьев Пётр Михайлович: дети его подросли и уже могли вполне самостоятельно вести хозяйство.
Мишке очень жаль было расставаться с двоюродными братьями и сёстрами, среди которых он рос и к которым очень привык. И в особенности почему-то не хотелось отпускать дядю Петруху, которому теперь Мишка готов был простить все его проделки, в том числе и ту, прошлогоднюю, наиболее стыдную для племянника. В доме и по сию пору помнили о ней и посмеивались над Мишкой.
Как-то Пётр Михайлович предложил ему:
– Поедем, брат, с тобой за арбузами. В Лебёдку.
Мишка, конечно, ужасно обрадовался, да и кто на его месте не обрадовался бы путешествию, сулившему столько совершенно удивительных и приятных минут. Прокатиться на телеге в Лебёдку, которая находилась в трех верстах от Савкина Затона, а потом обратно – ведь это же здорово, чёрт возьми! А если ещё учесть, что, закуривая, однорукий и двупалый дядя непременно передаст вожжи Мишке, то уж совсем нетрудно представить, как велико будет его счастье. Однако и это ещё не всё. Главное – впереди. Главное – сама бахча. Чьё мальчишеское сердце не дрогнет от одного только этого слова: бахча! Дыни, жёлтые, как солнце, арбузы – их словно бы нарочно накатали так много: полосатые, пёстрые, тёмно-зелёные и светло- зелёные, белые в зелёную крапинку и просто белые; разрисованные чудной мозаикой, стоят они перед Мишкиными глазами; там, на бахче, ты можешь их есть сколько твоей душе угодно, и сторож – гроза сельской ребятни – не гонит тебя в шею, не грозится берданкой, заряженной солью, а улыбается совсем по-доброму.
– Ешь, Мишка, ешь! – весело поощрял Пётр Михайлович, раздавливая коленкой один арбуз за другим.
Мишка жадно ел, запивая арбузным соком. Красный, как кровь, он скапливался в выдолбленной половинке, и Мишка пил из неё, как из кубка.
– Ешь, пей, Мишка! – кричал Пётр Михайлович, нагружая с помощью старика сторожа арбузами телегу. – Скоро поедем!
Мишка ел и пил, и живот его уже вздулся, как барабан, и так же, как барабан, звенел, когда проходивший мимо дядя Петруха делал по нему щелчок.
– Ешь, пей, Мишка!
Перед тем как тронуться в обратный путь, Пётр Михайлович усадил племянника на самом верху, на арбузах. Не успели отъехать и полверсты, как Мишка подал свой голос:
– Дядя Петруха, останови.
– Зачем?
Мишке стыдно было признаться, и он промолчал.
Пётр Михайлович между тем «шевелил» полегоньку лошадь:
– Но-но, старая, ишь ты!..
Мишка повторил настойчивее:
– Дядя Петруха, останови!
Но и на этот раз Пётр Михайлович не внял его просьбе.
– Останови же!!! – отчаянно заорал Мишка.
А дядя даже ухом не повёл.
– Но-но, старая, ишь ты!..
– Останови-и-и, – пропищал Мишка уж как-то совершенно безнадёжно и вдруг надолго умолк.
Молчание племянника могло означать лишь одно, а именно то, на что и рассчитывал озорной дядя. Пётр Михайлович натянул вожжи:
– Тпру, старая…
– Поезжай! – взмолился Мишка.
– Ты же просил остановиться?
– Не-е-е…