– Что там – бей!
– Тащи к проруби!
Иван Харламов успел выстрелить из нагана в воздух. Женщины вырвали револьвер из его рук, кинули в прорубь, в один миг в кровь разбили Ивану лицо. Митька Кручинин, ухватившись за полу чьей-то бабьей шубы, уже по грудь был в воде. Женщины, плюя ему в лицо и страшно, по-мужски ругаясь, били по рукам, топтали их подошвами валяных сапог, норовя оторвать от шубы.
– Бабы-ы-ы-ы, караул! Он меня за собой в прорубь тянет! Ка-ра-улл!!! – взвыла Катька Дубовка.
– Дуры… Что вы делаете?.. Ведь отвечать придётся, – хрипел Митька. На широкоскулом лице его металась растерянная улыбка, а чёрные глаза налились кровью. – Ответите, дуры…
– Он ещё грозит! А ну, бабы!..
Удары по Митькиным рукам и голове обрушились с новой силой. Иван Харламов и братья Зыбановы не могли помочь ему, так как сами были сбиты с ног и жестоко избиваемы. Митька уже окунулся в воду и только одной рукой ещё судорожно держался за край проруби, и когда толпа женщин неожиданно отхлынула, кто- то взял Митьку за руку и полуживого вытащил на лёд.
Очнулся Митька в зимнем тёплом шалаше харламовского сада и сразу же увидел рядом с собой гигантскую фигуру Михаила Аверьяновича. Тут же находились Павел Михайлович Харламов, его брат Николай, Фёдор Гаврилович Орланин и Митькины товарищи.
– Спасибо, дед, – сказал Митька, почему-то обращаясь к одному Михаилу Аверьяновичу.
– Не за что, – сказал тот.
– А колокола мы всё-таки сымем, – сказал Митька.
Михаил Аверьянович промолчал. Потом спросил:
– Старый мир разрушаете, как в песне вашей поётся?
– Разрушаем.
– А построите ли новый-то?
– Построим, – сказал Митька, и на его пухлых, разбитых губах появилась совсем детская, нежная улыбка.
– Хорошо, коли так, – сказал Михаил Аверьянович и вышел из шалаша. Уже за дверью сообщил:– Снег подгребу к яблоням. Что-то мало его выпало нонешней зимой.
…Ночью все колокола были сброшены на землю, а затем увезены в Баланду на станцию, к приготовленным платформам.
14
Подифор Кондратьевич Коротков доживал свой век. Ему уже перевалило далеко за восьмой десяток, и он спокойно готовился к скорой встрече со своим смертным часом. Сам сколотил себе гроб, который вот уже четвёртый год пылился на подволоке. На дне большого окованного сундука лежало смертное: саван, белые шерстяные носки, рубаха белая и белые штаны. Дом, двор, сад и всё прочее по-прежнему оставалось крепким, потому как держалось на тугих плечах двух работников да нестареющей Меланьи.
Дряхл и немощен телом был Подифор Кондратьевич и потому не поверил вначале, что его фамилию в числе первых занесли в список подлежащих раскулачиванию. Поверил лишь тогда, когда Меланья вдруг объявила ему:
– Кондратич, родный, не гневайся на меня. Живой думает о живом.
– О чём ты? – не понял старик.
– Не желаю с тобой на высылку. Поезжай один. Ты уж своё пожил. А я ещё молодая – мне толечко шестьдесят седьмой годок пошёл…
Прямо на глазах у потрясённого Подифора Кондратьевича она собрала барахлишко, сняла свою икону и, поклонившись «дому сему», поблагодарив старика за хлеб-соль, вышла на улицу и решительно, почти торжественно направилась к вехтой лачуге, где уже много лет обитал в одиночестве Карпушка.
В тот же день на высоких тесовых воротах Подифора Кондратьевича появился фанерный щит, на котором огромными корявыми буквами было начертано: «Бойкот». Такие же щиты были прибиты к воротам и всех остальных раскулачиваемых. Это значило, что отныне затонцы не должны были ни разговаривать, ни вообще иметь каких-либо дел с бойкотируемыми, которые лишались всех гражданских прав. Позже по щитам с надписью «Бойкот» жители Савкина Затона безошибочно определяли, чья ещё участь решена, какой ещё двор подлежит раскулачиванию, а поутру, выйдя из дому, с опаской посматривали на свои собственные ворота, потому что щит мог появиться и на подворье «подкулачника», «кулацкого подпевалы» и «подноготника».
Подифор Кондратьевич, оправившись малость от удара, решил действовать. Первое, что он сделал, – это сорвал щит, растоптал его, а потом долго сидел на завалинке в тяжком раздумье. Вечером, как только стемнело, пошёл к Михаилу Аверьяновичу Харламову. Отдышавшись у порога, сразу же приступил к делу:
– Спасай, Аверьяныч, старика. Не дают помереть спокойно… А за что? За мои-то труды?.. Спасай, милый… Сыны у тебя… один партейный… Другой – в сельском Совете, тоже начальник, замолвили бы словечко. Можа, справку какую…
Тут Подифор Кондратьевич внезапно умолк: в глазах Михаила Аверьяновича на один лишь миг блеснуло что-то такое, от чего старому Подифору сделалось просто жутко.
– Ничем не могу помочь тебе, Кондратич. Зря ты ко мне пришёл. Ты, знать, забыл…
– Кто старое помянет… Давно было дело…
– Дело давнее, то верно. А рана, какую ты мне учинил, она завсегда Свежая, не заживает… Иди, Кондратич, я тебе не помощник! Один раз пожалел, да вижу: зря. Сердце – оно такое, не обманешь его. Иди!