как видно, заночевать над городом.

Поутру выспавшиеся облака тихо покидают место своего ночлега и удаляются к востоку. Загромождавшееся ими нежно-голубое февральское небо открывается взорам уже отвыкших от небесной голубизны горожан, а также многочисленных туристов, которые, как всегда, заполняют центральные кварталы города и выстраиваются в длиннейшие очереди у дверей музеев.

Посещения издательства травмируют меня не менее, чем пребывание на службе. Но это травмы иного рода. Они сулят некую компенсацию, некие радости, за которые можно и пострадать.

Поднявшись на четвертый этаж, я подхожу к двери с табличкой 'Главный редактор' и приоткрываю ее.

— Разрешите? — говорю я и, услышав в ответ «да-да-а», вхожу в кабинет.

— Садитесь! — говорит редактор, и я сажусь, почти утонув в глубоком и чрезмерно мягком, подозрительно мягком кресле. — Я пригласил вас вот по какому случаю, — продолжает редактор, глядя на меня поверх сдвинутых на кончик носа очков. Его белые, очень чистые, типично редакторские руки сложены на широком, массивном, типично редакторском столе, а точнее — на моей рукописи, которая лежит на столе. — Ваша рукопись великовата. Объем книги не должен превышать двух печатных листов. Придется сокращать. Я тут кое-что отобрал. То, что помечено знаком минус в кружочке, на мой взгляд, можно изъять вполне безболезненно. Книга станет даже лучше, компактнее. Посмотрите. Подумайте. Прикиньте. Не тяните. Рукопись вернете через две недели.

— Но, видите ли, — начинаю я неуверенно, — по договору издательство обязуется опубликовать сборник объемом в три листа… Рукопись пролежала у вас уже три года, и я надеялся…

— У нас нет бумаги. Когда будет — неизвестно. Мы можем, если хотите, отложить вашу книгу еще на год. Но нет гарантии, что через год бумага появится в должном количестве.

— Так, стало быть, все издания этого года сокращаются из-за недостатка бумаги?

— Ну… не все. Не совсем все. Но многие.

— А какие, например?

— Я, право, не помню. Можете справиться у секретаря.

Редакторские глаза уже скрылись за стеклами очков. Стекла поблескивают, бликуют, как у злого старичка на кладбище. Редакторские пальцы шевелятся, перебирая листы моей несчастной рукописи. Над редакторской головой восседает в золоченой раме Лев Николаевич Толстой. Взгляд его суров. Брови насуплены. Борода обильна и неопрятна. Старец внимательно глядит в затылок редактору. Тот, наверное, чувствует пристальность толстовского взгляда и потому ежеминутно передергивает плечами. Звонит телефон. Редакторская рука тянется к трубке и подносит ее к белому плоскому уху.

— …Разумеется! Никаких разговоров не может быть! Пусть скажет спасибо, что мы… Ведь можно было бы вообще… Да, да, сейчас приду!

Редакторская спина распрямляется, и редактор встает. Оказывается, он невысок, щупловат и лишен приличествующей его положению солидности. Ладонь редактора протягивается ко мне.

Выхожу на проспект и сворачиваю на набережную канала. Не торопясь, двигаюсь к возвышающейся вперели цветистой, московского типа церкви, которая, не уместившись на суше, сползла с берега на воду, точнее — на лед, засыпанный собранным на улицах грязным снегом. Дойдя до горбатого мостика с фонарями, перехожу на другой берег и продолжаю двигаться вперед, разглядывая на ходу разноцветные главы причудливого храма. Его кресты сияют золотом на фоне все еще голубого, хотя уже и не столь прозрачного, тускнеющего неба.

Мне не везет. Мне жестоко не везет. Меня вроде бы печатают, а вроде бы и нет. Меня печатают чуть-чуть, едва-едва. Создается лишь видимость, что меня печатают. Редакторы журналов и издательств приветливо улыбаются, дружески смотрят мне прямо в глаза, участливо интересуются моими литературными делами и дают мне обещания. Но, глядя мне в глаза, они умудряются одновременно глядеть сквозь меня куда-то вдаль. Вдали, за моей спиной, всегда оказывается что-то очень важное, привлекающее редакторское внимание. Иногда я быстро оглядываюсь, чтобы заметить это важное. Но, увы, не замечаю ничего существенного. И недоумеваю.

Наверное, я пишу что-то не то. А может быть, не так. Худший вариант, если пишу не то и не так. Но ведь я пишу неплохо! Об этом твердят сами редакторы. Об этом сообщают читателям мои, правда немногочисленные, рецензенты. Об этом мне пишут в письмах мои поклонники и поклонницы (есть они у меня).

Наверное, надо писать как-то по-другому. Но как? Как все остальные? Но мне не хочется писать, как пишут все остальные. Я желаю писать по-своему.

'Просто ты не умеешь писать, как пишут все остальные, а надо уметь!' — так сказал мне три года тому назад литератор В.

'Просто ты слишком упрям, и это нехорошо!' — сказал мне в прошлом году литератор Ф.

'Просто ты дьявольски гордый! — сказала мне поэтесса Ш. месяц тому назад. — А излишняя гордость — порок!' — добавила она и засмеялась серебряным смехом (ее всюду печатают).

'Ты, друг, сам придумал себе такую биографию. Вот и мучайся!' — эти мрачные слова неделю тому назад прошептал мне в лицо весьма маститый поэт, дохнув тяжким, водочно-селедочным ароматом.

'Черт подери, отчего я не такой, как все?' — думаю я частенько. 'Оттого, что все они утки, гуси и курицы, а ты — лебедь,' — говорит мне преданная Настя, и в эту минуту я люблю ее безумно.

На днях позвонила какая-то девица.

'Вы извините. Вы меня не знаете. Но я хотела вам сказать, что у вас удивительные стихи. Они открыли мне целый мир. Спасибо вам. Извините'.

Эта девица, конечно, истеричка, восторженная дура. Небось каждому мало-мальски печатающемуся стихотворцу звонят такие психопатки. И все-таки…

А давеча прислал письмо некий темпераментный юноша.

'Ваши стихи меня потрясли. Как просто, умно, современно! Вы — лучший поэт наших дней!'

Этот молодой человек — южанин. Южанам свойственна повышенная эмоциональность, они любят преувеличивать. Их все время тянет к гиперболам и аффектации. И однако…

А одна интеллигентная дама сказала: 'Вы хорошо пишете, очень любопытно пишете, талантливо пишете. Но вы пишете слишком оригинально. Вас начнут понимать через пятьдесят лет. Приготовьтесь к этому'.

А один столичный знаток литературы написал мне: 'Это не поэзия. Это проза, да к тому же посредственная. Это пустое, беспочвенное, бездуховное, бессмысленное, враждебное здоровым традициям оригинальничанье. Пишите нормально и не кривляйтесь!'

А друзья говорят мне: 'Плюй на всех и пиши, как пишешь. И меньше ходи по редакциям'. Но я все хожу и хожу по редакциям.

Ограда, мимо которой я шагаю, обходя сзади вышеупомянутую церковь, во всех отношениях великолепная ограда из кованого железа с очень натуральными широкими листьями и не менее натуральными полураспустившимися цветами, высокая, пышная сквозная ограда, полукольцом окружающая удивительную церковь, вдруг прерывается, и я вхожу в заваленный снегом Михайловский сад. По расчищенной дорожке иду к бело-желтому небольшому павильону, стоящему в глубине сада и многократно перечеркнутому черными стволами деревьев.

А я все хожу и хожу по редакциям. Как и всякому писателю, мне хочется печататься. Как и всякому писателю, мне требуются читатели. Как и всякий писатель, я жду признания. Да и от славы я бы не отказался. Она не будет лишней. Говорят, что она обременительна, но мне кажется, что я справлюсь с этим бременем. Эй, слава! Где ты? Я тут! Я прошу тебе твои капризы, твою взбалмошность. Я даже готов простить тебе твою неверность! Я жду тебя, эй, слава! Ты слышишь меня?

Подойдя к павильону, я останавливаюсь и любуюсь этим изящным пустячком, так, между делом, для одного лишь удовольствия созданным знаменитым мастером. Из-за колонны выходит женщина, и я вздрагиваю.

Стройна. Роста среднего. Пальто черное, длинное, до пят, узкое в талии. Небольшой стоячий воротничок из соболя. Соболь по подолу и на рукавах. В руках большая муфта, тоже из соболя. Волосы пышные, темнорусые, с золотистым отливом… Плоская соболья шапочка… Сбоку цветочек. Лицо? Его не видно. Женщина смотрит в сторону. Виден только висок. На виске выбившийся из прически локон. Видна

Вы читаете Зеленые берега
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×