Однако холера бежит за мною по пятам — она уже достигла Царицына! Ей, натурально, хочется меня догнать и погубить. Говорят, что жертв довольно много и медицина почти бессильна. А народ волнуется, и еще неизвестно, чем все это кончится. Упаси нас, Господи, от всех этих ужасов!
Напиши мне письмо, одно-единственное, но хорошее, очень, очень хорошее письмо. В нем еще разочек расскажи мне, как ты меня любишь. Словом, красиво, как это делают поэты, в письменном виде объяснись мне в любви. Начни как-нибудь так: 'Впервые я встретил тебя в вагоне пригородного поезда, который направлялся от станции Токсово в Петербург. Ты сидела ко мне спиной, и лица твоего я не видел. Но я сразу догадался, что это ты…' И так далее. Адрес простой: Нижний Новгород, гостиница «Вена». Когда я доберусь до Нижнего, письмо уже будет ждать меня.
Целую тебя сдержанно, чтобы остались силы целовать при встрече.
Навсегда твоя К.'
Буфет Клуба литераторов. Народу немного. Сезон едва начался. Литераторы еще нежатся на берегах покинутого мною лазурного моря или сидят в глухих деревнях, пьют самогон и наслаждаются ароматом подлинной Руси.
Сижу в уголке, что-то ем, что-то пью, о чем-то думаю, что-то припоминаю, ни на кого не гляжу, ни с кем не заговариваю — сижу скромно. Ко мне кто-то подходит. Не вижу кто, потому что сижу не подымая глаз. И не хочется мне подымать глаза, не хочется мне сейчас никого видеть, и досадно мне, что кто-то подходит.
— Салют! — произносит подошедший хриплым, лающим, не предвещающим ничего хорошего и, увы, довольно знакомым голосом. Это Просто знакомый литератор. Он вечно торчит в этом буфете. Сначала сидит один. После к кому-нибудь подсаживается. Затем к ним присоединяются третий, четвертый, пятый… И так они сидят, пьют, рассказывают анекдоты, и снова пьют, и опять рассказывают анекдоты. А потом кто- нибудь из них идет занимать деньги у буфетчика, и они все сидят и уже очень громко рассказывают не очень пристойные анекдоты, и кто-то затягивает 'Виноградную косточку в теплую землю зарою', и буфетчик выходит из-за стойки, чтобы сообщить им, что 'у нас не поют', и поющий, устыдясь, замолкает, но вскоре они начинают петь хором 'В далеких степях Забайкалья', и буфетчик им уже не выговаривает, потому что это бесполезно.
— Привет! — отвечаю я Просто знакомому, попрежнему на него не глядя, а он садится напротив меня и кладет локти на стол.
— Что за дрянь ты лакаешь, старик? У тебя печень или сердце? Или ты не при деньгах? Брось ты жаться! Ты же именинник, триумфатор, миллионер! Третья книга — это не семечки. Ты уже матерый стихотворец. Ты уже мемуары можешь писать, старик. Можешь вспоминать о своих творческих порывах и делиться опытом с литературными щенками. Давай коньячку хлопнем за твою очередную победу!
Я встаю, направляюсь к стойке, беру бутылку коньяку и возвращаюсь на место. Просто знакомый наливает коньяк в рюмки. Пьем. Он снова наливает. Пьем. Он опять наливает. Пьем. Он произносит длинный и очень содержательный монолог.
— Знаешь, старик, я давно хотел тебе сказать. Ты вроде не дурак и писать умеешь. Но не то ты что-то пишешь, не туда тебя все заносит. Мудришь ты, куролесишь, колесом ходишь, на голове стоишь. Хочешь всем утереть нос — вот, мол, какой я своеобычный! А зачем тебе это, старик? Почему ты норовишь всех оттолкнуть и от всех отколоться? Почему ты на всех глядишь свысока? Почему ты никого не признаешь, никого в грош не ставишь? Вечно ты в сторонке, вечно сам по себе — ни с кем ты не пьешь, ни с кем ты не дружишь, ни с кем ты даже и поругаться не желаешь. Не скучно ли тебе, старик, одному-то? Не боязно? Не тоскливо? Пред тобою прямая дорога, первоклассное шоссе со всеми указательными знаками, с разделительной полосой и километровыми столбами. Нажми на педали и дуй вперед! Ты же можешь, я знаю. А тебя все тянет на грязные проселки, а ты все трясешься по ухабам, все ищешь чего-то в чащобах и на болотах. Зря! Выпьем еще, старик! Я же тебе друг, я тебя люблю! Честное слово, люблю! И я вижу, как тебе плохо. Тебя почти не печатают, тебя почти не знают, о тебе почти не пишут. У тебя небось и баб-то стоящих нет! Ради чего страдаешь? А вдруг не выйдет это у тебя, не утрешь ты всем нос, не обставишь ты всех и не прорвешься в дамки? Шансы у тебя, конечно, есть некоторые. Но риск-то, риск-то какой! Я понимаю твой принцип — пан или пропал. Красивый принцип, старик, гордый, благородный принцип. Но страшный, страшный он, этот твой принцип! Ведь можешь остаться и без журавля, и без синицы. Ведь можешь остаться с носом, старик, со своим собственным носом и больше ни с чем! Нальем еще по одной! Слышал я, что хочешь ты взяться за роман об этой… о Бронской.
— О Брянской, — поправляю я.
— Извини, о Брянской. Похвально, похвально, старина. Пора попробовать тебе силенки и в прозе. Вдруг выйдет! Вдруг пойдет у тебя это дело! Вдруг обрушишь ты на нас бесценные шедевры! Пиши, старик, пиши! А кто она была, эта Брянская? Она, кажется, пела? Романсы вроде бы пела цыганские? А почему ее позабыли, ты не знаешь?
К нашему столику подсаживается третий.
— Познакомьтесь! — говорит Просто знакомый.
— Мы уже знакомы, — говорю я и удаляюсь.
— Ты неисправим, старик! — кричит мне вслед Просто знакомый. — А может, тебе не стоит браться за роман? А, старик?
Я на службе. Сегодня у меня лекция о Древнем Египте, о начале Нового царства, о времени правления великой Хатшепсут. Всякий раз, когда я читаю эту лекцию, на меня находит странное волнение. Почему? Царица жила в пятнадцатом веке до нашей эры. Нас разделяют тридцать пять веков. В общем, конечно, пустяк, но однако… Волнение немножко мешает мне говорить.
— Хатшепсут была умна и красива. Она не любила войны. Ее царствование было мирным и счастливым. На Египет никто не нападал, Египту никто не угрожал, Египет благоденствовал. Строились храмы, воздвигались обелиски, вырубались в скалах обширные гробницы, высекались из гранита величественные статуи. Искусство процветало. Его цветы были утонченны и женственны, как сама Хатшепсут. Царица послала корабли в страну Пунт. Корабли вернулись и привезли неведомые благовония, невиданные бесценные каменья, неслыханных диковинных животных, а также священные деревья в кадках. Деревья посадили у храма, самого удивительного из всех храмов Египта. Его построил для царицы зодчий Сен-Мут. Он почитал ее, как богиню, и любил, как женщину. Вот этот храм. Плоские его террасы подымаются к подножию грандиозных отвесных скал, как бы являясь для них пьедесталом. А вот и сама Хатшепсут! Поглядите, какие у нее глаза — они доходят до висков! Поглядите, какой красивый у нее нос — с легкой горбинкой! А какой у нее рот — вы только поглядите! Ее пасынок Тутмос Третий ненавидел свою мачеху. Он рвался к власти, он мечтал о войнах, он жаждал крови и славы полководца. Когда царица умерла, он повелел разбить все ее статуи и стереть ее имя со всех обелисков. Но не все удалось разбить и стереть.
После лекции меня окружают студенты.
— Скажите, пожалуйста, почему она стала властительницей Египта? Ведь по закону трон должен был занять Тутмос?
— Это тайна, которую поглотило время.
— А правда ли, что Хатшепсут была единственной женщиной-фараоном?
— Да, это правда. За три тысячи лет только этой женщине воздавали царские почести, только ей не смели глядеть в глаза, только ее одну боялись называть по имени. Позже была еще Клеопатра, но тогда Египет был уже иным.
— А гробница ее сохранилась?
— Сохранилась. Но останки царицы исчезли бесследно.
— А гробница Сен-Мута?
— И гробница Сен-Мута найдена, но его мумии в ней не оказалось.
— А Хатшепсут умерла молодой?
— Да, молодой. Но обстоятельства ее смерти не выяснены.
Выйдя из лекционной аудитории, я встречаю Л.
— Почему у вас сегодня такое необычное лицо? — спрашивает она с тревогой. — Вы здоровы?
— Не вполне, — признаюсь я. — Когда я читаю одну из лекций о Древнем Египте, мне почему-то