и как нечто благоприобретенное. Второе совершенно необходимо, если отсутствует первое. А вообще-то, ничего страшного. Я написал уже четыре романа, и все четыре, как ни удивительно, напечатаны. И вот я жив, и даже здоров, и даже слегка располнел (при этих словах Еще один похлопывает себя по брюшку). Не пытайся писать длинно, но излишняя краткость тоже вредна. Не следует также писать сложно, но и простота, хотя она свята, хотя о ней без конца твердят критики, хотя ее обожает широкая публика, хотя она сплошь и рядом присутствует в творениях классиков, — так вот, простота, скажу я тебе по секрету, довольно опасна. С нею надо поосторожнее. Можно так опроститься, что разучишься писать заявления о денежной ссуде и расширении жилплощади. Опасайся писать быстро, это приводит к двухмерности — исчезают объем, глубина. Но писать медленно и того хуже. Забудешь, о чем пишешь. Я уверен, что у тебе все пойдет как по маслу. Буду счастлив держать в руках пахнущий типографской краской пухленький, изящный томик. Название еще не придумал? Это очень важно — найти хорошее, точное, звонкое, броское, но не нахальное название для романа. Плохое название отпугнет читателя, учти. Желаю тебе успеха! Будь здрав и неутомим!
Еще один знакомый литератор убегает, вернее, укатывается, мелко-мелко перебирая ногами. Раскрываю подаренную книгу, читаю написанное на ней:
'С искренним удовольствием, по-дружески
и с верой в тебя.
Твой коллега и почитатель…
26 июня 1984 года'.
Август.
Стою на Садовой и гляжу на бывший отель «Дагмар». Теперь здесь какое-то учреждение. Но название отеля на металлическом козырьке входа, как ни странно, сохранилось. Никто, кроме меня, его не замечает, никто. Целый час стою на Садовой и гляжу на бывший отель «Дагмар», на четыре окна второго этажа, расположенные почти над козырьком. Перейдя улицу, открываю дверь учреждения и вхожу в вестибюль. Медведя, конечно, нет, и вообще — все здесь выглядит сейчас по-другому. Постояв минуты две, тихо ухожу и снова гляжу на окна с противоположной стороны улицы.
Отправляюсь на рынок. Брожу по рядам, любуюсь земными плодами. Вспоминаю Ялту, вспоминаю, как готовился к визиту Ксении. Время от времени прицениваюсь. Долго смотрю на крупный, бледно-розовый с матовым налетом виноград. Не могу оторваться от огромной, бугристой, полосатой тыквы — в ней есть что- то очень древнее и убедительное. Едва не покупаю длинную связку золотистого репчатого лука. С трудом увожу себя от зрелища крупных, щекастых, ослепительно красных помидоров, горой наваленных на прилавке перед мрачным черноусым человеком в стеганом халате и узбекской тюбетейке.
— Во! — говорит он, рассекая помидорину надвое кривым восточным ножом и демонстрируя мне ее аппетитные, сочные внутренности.
Смущенно отвожу взгляд и иду дальше. Проходя по огуречному ряду, не выдерживаю и приобретаю один-единственный свежепросольный, еще зеленый и чертовски вкусный огурец. Откусывая от него по кусочку, приближаюсь к цветочному ряду. Здесь немного народу, и владельцы всей этой красотищи явно заинтересованы мною.
— Молодой человек, вот гладиолусы! Чудный букет, и недорого!
— Возьмите эти лилии! Понюхайте, как они пахнут!
— Розы, розы! Поглядите, какие розы! Где вы еще найдете что-либо подобное? Божественные цветы!
— Ромашки, гражданин! Садовые ромашки! Совсем даром!
Останавливаюсь перед большим ведром с махровыми пурпурными гвоздиками.
— Сколько вам? — спрашивает хозяйка, немолодая женщина с одутловатым лицом серого, болезненного оттенка.
— Десять! — отвечаю я. — Десять штук, и самых красивых.
— Положено брать нечетное число, — замечает женщина, — четное только на похороны или на могилу.
— Мне как раз на могилу.
Женщина заворачивает цветы в целлофан. И как-то неловко мне совать ей в руку деньги, и букет брать тоже неловко. Но беру. И еду в метро, и все смотрят на мой букет, и я тоже на него смотрю — любуюсь. 'Ксюше он должен понравиться, — думаю, — она любила гвоздики. И такой оттенок красного она тоже любила'.
Стоя на трамвайной остановке, замечаю стройную женщину со светлыми волосами. Она стоит ко мне спиной и со спины очень похожа на Настасью. И кофточка белая с кружевами на рукавах совсем как у Насти, и брючки бежевые почти Настины, и белые туфли на тонком каблуке тоже вроде бы ее. Подъезжает трамвай, и я теряю женщину из виду.
Кладбище. Голуби сидят на площадке у церкви, втянув головы в перья. Сыты. Довольны жизнью. Довольны летом и пшеном, которое рассыпано по всей площадке. Однако старушек на скамейке, против обыкновения, не видно. Оглядываюсь по сторонам. Ба! — невдалеке, у какого-то памятника, та самая блондинка в брючках! Она наклонилась и с большим вниманием читает надгробную надпись. Волосы упали ей на щеку и закрыли от меня лицо. Постояв, еще раз оглядываюсь — женщина все читает. Сворачиваю за угол церкви. Подхожу к часовне.
На ступенях стеклянная банка с водой, в ней стоят лилии. Я их принес неделю тому назад. Банки у меня не было. Стало быть, это мои друзья-мальчишки. Выбрасываю из банки уже увядающие цветы, выливаю остатки пожелтевшей воды, подхожу к речке, становлюсь на торчащую из песка корягу, зачерпываю банкой речную воду, возвращаюсь к часовне. Перед нею стоит Анастасия в своей светлой кофточке и бежевых брючках. Теперь-то я вижу, что это она.
— Ты прости меня, — говорит Настя, глядя под ноги и трогая носком туфли какой-то камешек, — я увидела тебя в метро. Ты был с цветами, и мне стало интересно… Ты прости меня, пожалуйста!
— Ладно уж, — говорю я, — выследила меня, хитруша. Вот, поставь-ка гвоздики в банку, а я свечки зажгу.
Настя шарит рукой в сумочке, достает маленький перочинный ножичек и начинает подрезать стебли цветов. Я лезу в карман за свечами. И вот гвоздики уже красуются в банке. А рядом с банкой горят свечи. Их пламя коптит, колеблется, наклоняется, ложится горизонтально, потом выпрямляется, потом вдруг исчезает и появляется вновь. Мы стоим с Настасьей рядом, почти касаясь друг друга локтями. Стоим, смотрим на цветы, на пламя свечей и на часовню. После все так же рядышком, почти касаясь друг друга локтями, покидаем кладбище и направляемся к трамвайной остановке. Когда подъезжает вагон, я говорю:
— Садись, я не поеду. Мне хочется прогуляться пешком.
И Настя, побледнев от неожиданности, глядит на меня влажными от подступающих слез глазами. И она спрашивает:
— Можно, я изредка… буду звонить тебе — как ты и что?
И я отвечаю:
— Звони.
И, повернувшись, иду прочь. Через десять шагов оборачиваюсь. Подымаясь по ступеням вагона, Настя не спускает с меня глаз. Глаза у нее огромные и совсем черные. У нее всегда такие глаза, когда она очень несчастна.
Сентябрь.
Небольшой и не слишком уютный зал. Посередине — рояль. Вокруг него полукольцом — стулья. На стенах портреты русских композиторов. На окнах заросли комнатных цветов. На пюпитре рояля несколько небольших Ксюшиных фотографий.
Зал наполняется публикой. В основном это люди преклонных лет. Среди них несколько совсем дряхлых, сгорбленных старушек и старичков. Я сижу на отдельном стуле у стены. Из боковой двери появляется нарядная и симпатичная Марианна Максимовна. Она объявляет начало музыкального