– Кто? – спросил Андрей.
– Судья! – Шиловский поднял пенсне. – Вы еще не осознали своего теперешнего положения, не вникли в суть вещей. Судья – и более никто, запомните! Во все времена власть решает только вопросы жизни человека. А судья – вопросы жизни и смерти!
Он сделал паузу, и в этот момент Андрей отметил про себя еще одно – третье состояние Шиловского, в котором тот бывал очень редко: нечто похожее на миг откровения. Первый раз Андрей ощутил это в «эшелоне смерти», когда перевязывал рану комиссару. Помнится, он говорил тогда о революции в России и о высшей вере, которая ей необходима, чтобы люди не превратились в скот. Но в тот момент, глядя в горящие глаза Шиловского, Андрей принял все это за бред тифозника. Принял, потому что никак не мог объяснить природу великой убежденности и внутреннего огня, тлеющего в этом человеке, чтобы сохранить жизнь ради единственного – той самой высшей веры. И уже много позже, думая о Шиловском как о мертвом, Андрей понял, что он, Шиловский, и был носителем Высшей Веры.
И вот сейчас, глядя в каменеющее лицо Шиловского, Андрей вновь ощутил это редкое состояние своего собеседника. Дело было даже не в словах и истинах, сказанных им, а в заповедности этих слов и истин. Они будто несли в себе какое-то магическое начало, подобное чарующему началу в словах и истинах заговоров и оберегов. Но что это было? Что происходило с Шиловским в миг откровения? Может быть, он открывал свою душу? Или умышленно давал возможность почувствовать тот незримый коллективный разум, воплощенный в великую идею и способный творить то, что всегда творилось лишь Богом? А что, если магия слов, сказанных им, исходит от Высшей Веры, познать и понять которую не так-то просто, ибо сознание масс не может быть революционным?
Андрей встряхнул головой: казалось, пауза длится бесконечно долго и столько мыслей пронеслось в мозгу. Однако не прошло и минуты. Шиловский глубоко вздохнул, будто вынырнув из глубокой воды, и повторил с хрипотцой:
– Кто правит миром? Судья, батенька, он. Не будь Понтия Пилата, распяли бы Христа? Нет, не распяли… Ну, утомил я вас, Андрей Николаевич! – он улыбнулся и надел пенсне. – Вижу – утомил. До самого Красноярска думать будете. Но – думайте! А через годик я вам устрою хороший отдых. В Крыму, на море, а? – Шиловский глянул на часы. – Я еще жду гостей… Не станем же мы с вами вдвоем сидеть за столом? Я вам надоем, и вы побежите из моего дома без оглядки, да… И так, верно, думаете: зазвал в гости, а не кормит, не поит – за революцию агитирует!
Он распахнул двери и позвал племянницу. Юлия, видимо, стоявшая у плиты, вошла румяная, в белом передничке и с полотенцем на плече. Косынки, уродующей ее голову, не было, и волосы, стянутые бриллиантовой ниткой, доставали до пояса.
– У тебя все готово? – спросил Шиловский.
– Да, дядюшка, – почему-то испуганно произнесла племянница. – Чай будет позже…
– Хорошо, Юля, – одобрил он. – Ты пока займи нашего гостя, а я немного отвлекусь… Покажи ему книги, картины… А лучше наш живой уголок! Кстати, ты животных кормила?
– Нет еще…
– Заодно и покорми, – распорядился Шиловский и торопливо вышел из кабинета.
Юлия прикрыла дверь и, выждав, когда дядя уйдет подальше, виновато сказала:
– Я вижу, вам плохо, Андрей…
– Нет, ничего, – бросил он и отвернулся. – Мне весело… в гостях.
– Плохо, – повторила она. – Когда вы утром ушли, я поняла… Я во всем виновата.
– Не надо раскаяний, – перебил ее Андрей. – Не вспоминайте… – И неожиданно для себя пожаловался, словно больной: – Душа моя чужая… Грудь онемела, чужая душа.
– Вы же сильный! – Юлия дотронулась до шрама на щеке. – Вы очень сильный человек, Андрей!
– Да, конечно, – сказал он, взбодряя себя. – Простите.
– А на дядю не обижайтесь, – попросила она. – Не думайте, что такой надоедливый. Вовсе нет. Он всегда очень сдержанный, даже холодный. И немногословный. А мучает своими разговорами только тех, кого очень любит.
– Что вы сказали? – Андрею показалось, будто он ослышался.
– Мучает, кого любит, – повторила Юлия. – Есть такие люди…
– Да-да, есть, – согласился он, пытаясь осмыслить открытую племянницей тайну Шиловского.
– С другими он очень строгий, потому что беззащитный, – продолжала Юлия. – Он и пенсне носит с простыми стеклами. Чтобы не так было видно глаза.
– Любит, любит, – задумчиво повторил Андрей. Юлия несколько повеселела и позвала кормить животных в живом уголке. Вначале он послушно отправился за ней, однако возле черного хода, откуда можно было попасть в комнату к животным, вспомнил, как утром входил сюда.
– Я был здесь, – признался он. – Утром.
– Знаю, – сказала Юлия. – И оставили открытым окно.
Андрей внутренне противился, не хотел еще раз входить в этот странный живой уголок, но и отказаться было неудобно. Тем более что чувства смешались, и он бы не смог так сразу и убедительно отказаться. Перед глазами был Шиловский, теперь совершенно непонятный ему человек. Андрей не мог вообразить, что тот комиссар, организовавший расстрел дезертира и прапорщика перед строем на берегу реки Белой, тот Шиловский, что невозмутимо пролежал в вагоне, когда вместо него вешали другого человека, может быть в представлении иных людей тихим, любящим и беззащитным. Пусть хотя бы для родственников! Может заниматься своим домом, семьей, разводить животных в живом уголке… А главное – у него могут быть люди, которых он
Судя по словам племянницы, Андрей тоже удостоился его любви…
Он почувствовал желание как-то оправдать Шиловского, найти житейские, человеческие причины его поведению. «А почему бы и нет? – спорил он сам с собой. – Они ведь тоже люди, люди…»
И тогда все становилось понятно! Зачем Шиловский возится с ним? Зачем вытащил из тюрьмы, произвел в судьи? Да из обыкновенной человеческой благодарности! Из своей привязанности к нему. Из любви, наконец! Если ему не чуждо все земное, то ничего странного и таинственного в жизни Шиловского нет. Просто революционеры – люди непривычные, что ли, своего рода схимники, служители высокой идеи. Ведь и в революции оказываются самые разные люди: яростные и кроткие, злые и добродушные… но – все одержимые и потому похожие друг на друга.
А разве он сам не стал одержимым за последний год?
Андрей перешагнул порог живого уголка, и взгляд тут же остановился на аквариуме с муравейником. Он отвел глаза, но все-таки чувствовал – то боком, то спиной – живую, пульсирующую массу за стеклом, и холодок омерзения охватывал то бок, то спину.
Кроме муравьев и старого павиана в доме Шиловского жило множество черепах, расползавшихся по комнате, и с десяток веселых, бойких белок, для которых был оборудован целый деревянный городок с решетчатыми теремками, переходами и колесами. Стоило Юлии достать с полки мешочек с земляными орехами, как стремительные зверьки вмиг повыскакивали из потаенных мест, промчались сложными винтовыми лесенками и очутились на кормовой площадке. Возникла забавная возня, но вот белки расхватали стручки, расселись столбиками и принялись совсем по-человечески добывать зерна.
– Такие прожорливые! – восхищенно сказала Юлия. – Но зато очень благодарные. Посмотрите, что они устроят, когда наедятся!
Восхищение ее показалось Андрею печальным и каким-то безрадостным. Он пошел к белкам и случайно наступил на черепашку. Поднял ее, мгновенно спрятавшуюся в панцирь, повертел в руках – неприятная животина, даже мерзкая…
За спиной неожиданно злобно и визгливо крикнул павиан. Андрей вздрогнул, и на глаза вновь попал муравейник…
– Кузьма очень добрый, – словно извиняясь за этот крик, сказала Юлия. – От клетки устал… Дайте ему поесть, и он запомнит вас на всю жизнь. Подайте ему капусты.
Андрей положил в подставленную обезьянью руку несколько капустных листьев. Заскорузлой, старческой ладонью павиан принял корм, без жадности отщипнул ртом, будто попробовал на вкус, и показал красный отсиженный зад.
– В знак благодарности, – усмехнулся Андрей.