отогнало страх. Боязливой рукой я притронулся к нему, будто поздоровался со старым знакомым, однако от прежнего светлого чувства не осталось следа. Тишина в сгоревшем бору навевала тревогу, хотелось оглядываться и дышать осторожно; лишь где-то в глубине пожарища далеко и одиноко куковала кукушка. Я механически загадал и стал считать, но тут же и сбился, а потом и вовсе забыл о кукушке.

Между двух колодин, на своем прежнем месте сидел Илька-глухарь и, негромко, по-кукушечьи всхлипывая, пересыпал золу из руки в руку, будто искал что-то в ней.

Я встречал Колдуна на гари второй раз, однако в Великанах говорили, что он часто приходит сюда. Его видели и полонянские бабы, и приезжие городские охотники, которые решили, что Илька заблудился, и привезли в деревню. Он либо сидел с золой в руках, либо бродил и плакал. Но о чем – так никто и не добился толку, а сам Колдун сказать не мог.

И в этот раз, наблюдая за Илькой из-за отесанного пня, я вдруг понял, отчего он плачет. Скорее даже почувствовал, потому что после светлого весеннего леса, неожиданно очутившись среди обугленных деревьев, мне и самому хотелось заплакать, уже и слезы наворачивались, разбухало переносье, щемило в скулах. Я тихо пошел назад, стараясь не скрипеть углем, хотя в этом не было нужды. Лишь выйдя в живой лес, словно в праздничную горницу, я ощутил, как отступили, перекипев в глазах, слезы и на душе вновь стало покойно. Разве что думы стали другими. Выходило, что я теперь тоже похож на Ильку-глухаря, поскольку хожу в одиночестве и мне хорошо, и говорить не хочется. Может, я заразился от него каким- нибудь колдовством, когда мы тащили лодку на Божье? Говорят же: с кем поведешься, от того и наберешься…

Но все-таки тогда я больше чувствовал, чем понимал. Самые разные мысли-догадки метались в голове, как летучие мыши из растревоженного гнезда: бросало то в жар, то в холод. За Илькиной жизнью крылось что-то таинственное и совершенно недоступное для моего разума. И только спустя много лет, когда я узнал, как думают глухонемые, вдруг открылось это недоступное.

Он не знал понятия слова с раннего детства и поэтому жил не словами, как мы, а образами. А раз жил, значит, и думал. То есть чтобы подумать: «Я иду домой», Илька не прокручивал в голове эту фразу, а видел себя идущим к своему дому. Он думал – птица – и видел эту птицу в небе; он думал – огонь – видел огонь. Чтобы сочинить в уме даже самое простое предложение, он выстраивал длинный, очень яркий ряд видений, картин. Я пробовал «подумать» так, как Илька-глухарь. А поскольку сразу вспомнился сгоревший бор, то мысль к нему сразу и прикипела.

Я «подумал», и мне, взрослому, стало страшно. Я увидел пылающие в огне сосны, увидел, как корчатся они, рассыпая искры, и как от пылающей смолы горит земля. И это было все одно слово – пожар…

Как же он тогда думал о войне, глядя на изуродованные остатки великановских мужиков под цветущими черемухами? Что думал он, когда видел одноногих фронтовиков, своего безрукого отца?!

Все это пришло позже, засверкало хлебозорами, словно в пору цветения ржи, и каждый сполох высвечивал новую суть старого и привычного предмета. В ту же пору вокруг меня была оживающая природа, светлый лес и чувства. Я шел и радовался, что нет близко людей и можно еще долго идти молча. И я вовсе не блудил, как в прошлый раз, когда искал раненого Басмача; путь был знаком и много раз хожен – широкая и чистая квартальная просека, по которой в войну вывозили лес на рожохинское плотбище. Однако навстречу мне откуда-то вышла тетя Варя. Я думал, она опять пойдет впереди показывать дорогу, но тетя Варя расставила руки и, смеясь, кинулась ко мне. Платок сбился, и вывалились из-под него белесые, седеющие волосы.

– Степка! Степка! – закричала она, хватая меня в охапку. – Василия-то моего на побывку отпустили! Пришо-ол! Живой и здоровый! Говорит, на фронте-то и впрямь легше стало, наступление! Вот и отпустили!

Я вырвался из ее рук и побежал по просеке к Рожохе.

– Ты мамку-то пошли к нам на Божье! И Федора! – кричала она вслед. – Гулянку нынче собираю!

Хотелось скорее скрыться, но просека была прямая, и голос тети Вари все равно настигал, и казалось, она бежит за мной.

– Радость у меня, радость! Я опять ребеночка рожу!

Оглянувшись на бегу, я увидел, что тетя Варя уходит в противоположную сторону и кричит кому-то другому, не мне. А может, просто так кричит, на весь лес. Я пошел шагом, глядя под ноги. Трава еще не окрепла, хотя готовилась к росту, набирая силу. Однако на просеке, на открытой солнцу земле, она была выше, чем среди леса, и здесь уже цвела медуница. И здесь же я наткнулся на жесткие молодые стебли чудного таежного цветка – марьина корня. Этот редкий в наших местах цветок, говорят, разросся после войны, а раньше знала его одна лишь Клеймениха, которая собирала листья, выкапывала корни и готовила какое-то снадобье от многих болезней. Вряд ли кто рассеивал специально марьин корень по просеке, – а разросся он именно здесь. Скорее всего он сам выбрал место, где ему расти. Рассказывали, что быки, на которых возили лес, от тяжелой работы страдали животами и за войну хорошо удобрили землю. Цветок же этот совсем не растет ни в подзолах, ни в глине и ни в какой другой худородной земле.

Я забыл о тете Варе и стал рвать листья вместе с завязями цвета. Потом хотел выкопать и корень, но вспомнил, что теперь это ни к чему. Раньше мы с матерью каждую весну ходили на просеку за марьиным корнем, чтобы потом лечить отца. Мы поили его отваром, натирали ему грудь и спину листьями и цветами – одним словом, делали все, как когда-то научила Клеймениха. Но и чудный цветок не помогал. Отец слабел и тонул на наших глазах, как тонула целая с виду, без дыр и трещин, лодка.

Однако каждую весну мы с матерью все равно шли на просеку за этим лекарством. Рвал листья с цветом и копал корни в основном я, мать сидела на берегу Рожохи, свесив ноги с обрыва, смотрела куда-то вдоль плеса и еще дальше – за поворот, где река вновь поблескивала среди тальников, и слушала крик коростелей. Тогда мне казалось, нет ничего особенного ни за поворотом, ни в назойливом птичьем скрипе, но мать замирала в неловкой позе, смотрела, слушала и отчего-то плакала…

7. Женихи-невесты

После армии я стал работать лесоводом в районном лесничестве и поэтому жить перебрался в поселок Мохово, за пятьдесят верст от Великан, куда мы ездили когда-то с дядей Федором проходить медицинскую комиссию. Райцентр к тому времени разросся, расстроился, поглотив в себя несколько ближних деревушек; в начале шестидесятых сюда хлынули жители многих неперспективных сел, хотя их намеревались перевозить на центральные усадьбы колхозов; сюда же ехали рабочие леспромхозов, которые один за одним закрывались, смахнув все строевые леса в районе. Одним словом, народ срывался с обжитых мест и в большинстве оседал в Мохове, гуртился тут, словно стадо в ненастье. И получался райцентр чем-то средним между городом и деревней. Улицы хоть и прямые, с деревянными тротуарами, а дома на них – сплошная мешанина: рядом с трехэтажником из силикатного кирпича какая-нибудь деревянная завалюха, дальше широкие, как ангары, бараки, потом брусовые дома в два этажа – считай, те же бараки, только друг на друга поставленные. И редко где увидишь хороший крестьянский дом с ухоженным двором и высокими крытыми воротами. А если и увидишь, то дальше калитки не сунешься – псы на цепях по проволоке ходят, того и гляди живьем сожрут. Зато во все другие дома заходи в любое время, у иных не то что ворот, а и забора вокруг нет. Вышел из квартиры и сразу на улице. Но только в эти дома заходить особенно не хотелось: в подъездах, в общих барачных коридорах, чем-то похожих на нашу великановскую конюшню, в любое время года стоял запах, которого не встретишь ни в городе и ни в деревне, – запах гниющего в нечистотах дерева. Народ в Мохове долго не задерживался, срывался и ехал дальше, цепляясь кто за городскую жизнь, кто за прежнюю, деревенскую, однако на смену приезжали другие, больше количеством, и такому коловращению не было конца.

Сначала я поселился в бараке недалеко от лесничества, но когда загулявшие вербованные сожгли его, едва успев спастись, пришлось идти на постой к Степану Петровичу Христолюбову, брату дяди Лени. Степан Петрович предложил сам. Однажды он пришел в лесничество, поспрашивал меня о Великанах, о моей матери, о брате, вздохнул как-то со всхлипом и сказал:

– Айда, тезка, ко мне. Нечего по чужим людям-то… Да и по столовкам ходить не дело.

Бывшему великановскому начальнику было уже далеко за семьдесят, но ходил он прямо, развернув плечи, во всех дверях косяки головой доставал, говорил неторопливым басом, и рассказывали, будто на каждое лето уезжает бригадиром на лесосплав. Его трудно было бы назвать стариком, если б не лицо, словно изрубленное глубокими продольными морщинами, и не белые от седины волосы.

– Мохово – это тебе не Великаны, – говорил он. – Здесь надо гнездами жить. Народ-то ишь какой, барак

Вы читаете Хлебозоры
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату