Пухов сидел на топчане и что-то быстро писал. Коротко стриженные жесткие волосы его торчали ежиком и подрагивали. У меня были такие же жесткие волосы, и мать, когда я был маленький, гладила меня по голове и всегда повторяла, что у меня будет настырный и тяжелый характер, что мне будет трудно уживаться с людьми. Однако пока я уживался со всеми. Пухов был настырным, это я знал, но он тоже ладил со всеми: грубовато, по-своему, но ладил. Недовольные были, но без них невозможно. Я усвоил это давно, в армии, где не только обезвреживал мины, но и командовал отделением.

Пухов слушал мои доводы и краснел. Мне было известно, что следует за этой краснотой, ползущей от шеи к щекам. Он вскочит, начнет махать руками, закричит, может и матом покрыть или выгонит вон – лишь потом придет в себя, разберется во всем толково и обстоятельно. Но это «потом» зависит от первой реакции… Сейчас Пухов только слушал и краснел. Зимовщик Прохоров, которого я сменил на посту, спал у окна.

– Легко тебе рассуждать, – вздохнул Пухов, когда я высказал ему свои мысли. – Ты бы, Мельников, в мою шкуру залез да посмотрел…

Говорил он без напряжения, непривычно виновато, будто знал, что я приду к нему и выскажу свое отношение к происшествию, и укажу, где он перегнул и перестраховался…

– А когда на твоей шее партия висит! – он хлопнул себя по шее. – Когда ты за сорок душ в ответе и каждому должен угодить, с каждым контакт наладить – по-другому соображать начнешь. А работа? А план? А хозяйство?.. Я во сне, Мельников, не жену свою вижу, а работу. Кошмар какой-то… Когда-то жена снилась… Ты плохо себе представляешь, что значит руководить людьми, тем более в полевых условиях. Ты на все глядишь со стороны: этот правильно делает, этот неправильно. Ты как наблюдатель. Мне бы тоже стоять да за кем-то посматривать, да потом свои претензии кому-то высказывать. Но мне работать с этими людьми надо! Я вот сажусь иногда и самому себе делаю внушение, ругаю, матерю… Постороннему, видишь, легче…

Мне показалось, что он оправдывается, а вернее, ищет объяснения своим действиям.

– Мне зимовщиков устраивать надо, обеспечить, снабдить, наладить работу, – продолжал начальник. – А тут еще Ладецкий!.. И Худяков этот… И Зайцев… Все враз и на одну голову.

– Короче, я охранять его больше не собираюсь, – я подтолкнул ружье в угол. – Он и так никуда не сбежит.

Сонно заворочался Прохоров, бормотнул что-то, ругнулся, вздохнул. Я пошел к двери.

– Погоди… – остановил Пухов и, сделав паузу, попросил: – Ты это… Зайцева пошли-ка сюда. Скажи, я прошу… Пусть не сердится на меня.

Я не совсем понял, за что может сердиться на Пухова Гриша, но когда пришел в свою палатку – все прояснилось. Между нашими раскладушками стоял Гришин взломанный ящик. Содержимое ящика – какие-то бумаги, папки, свертки, пакеты с фотографиями – все было вытряхнуто и рассыпано по полу. Сам Гриша лежал на кровати, отвернувшись к стене, и походил на одну из брошенных бумажек. Зачем понадобился Пухову этот обыск? Зачем ему надо было знать, что хранит в своем ящике Гриша?.. Я сел на раскладушку, и взгляд уперся в рассыпанные веером Почетные грамоты и дипломы: «Шеф-повару ресторана «Метрополь»…», «Заведующему производством Зайцеву Григорию Александровичу…», «Дипломом первой степени награждается…»…

– Он что же, обыскивал тебя? – тихо спросил я и вытащил одну из фотографий: Гриша в смокинге, с бабочкой…

– Нет… – проронил Гриша. – Пришел и говорит, а ну признавайся, что у тебя за душой?.. А что у меня за душой? Я ему ящик вытряхнул…

На следующей фотографии Гриша в ажурном колпаке, из-под медицински белого халата та же бабочка, широкая, с размахом, та же полуулыбка вежливости, полупоклон. Вокруг – женщины в белом, с наколками поверх высоких причесок, будто стая лебедей на озере…

– Он тебя просит зайти… – сказал я. – Говорит, чтобы не сердился.

– Я и не сержусь, – Гриша зевнул, сел. – Мне что. Хотите узнать – пожалуйста!.. Зовете к себе – пожалуйста… Вот только мусор выгребу и пойду.

Он сгреб бумаги в кучу, спихал в ящик, придавилкрышкой, затем поднял аккуратно свернутый и упакованный в целлофан халат, с треском разодрал упаковку и надел его поверх грязной энцефалитки.

– Когда меня просят – я всегда пожалуйста…

И, улыбнувшись, как на фотографии, головой боднул входной клапан палатки. Я остался один и совершенно не знал, что делать. Английский разговорник лежал в моем ящике вместе с недописанными контрольными, можно было сесть, настроиться, отвлечься от дел: от партии, от профиля, скважин, зарядов, взрывов – и уйти в мир, который недавно еще так тянул к себе, подчинял себе день сегодняшний. Я всегда думал о будущем. Мы все живем ради него, стремимся, увлекаемся, строим планы, взрослеем, и кажется, вот-вот оно придет… Надо делать контрольные! Надо сосредоточить мысли на вопросах, скоро сессия, экзамены…

Редактор молодежки, гладкий, вежливый сноб, родившийся газетчиком, никогда не бывавший ни пастухом, ни взрывником, заискивающе улыбаясь, попросит прислать материал строк на полсотни о международном молодежном движении. Вспомнит, как мы «сотрудничали», как я приходил в редакцию, сидел в комнатах отделов, листал старые подшивки, рассказывал… Вспомнит, что он еще тогда видел во мне журналиста высшего класса и всячески содействовал моему росту… Вспомнит ли он, что я был обыкновенным взрывником в сейсмической партии, ходил в брезентухе, рвал заряды в скважинах, зубрил английский?..

Надо готовить контрольные. Сроки сдачи жесткие, с нами, не работающими «по профилю», разговоров долгих не ведут: задолжал, не выполнил – гуляй. Уложиться вовремя, не завалить на экзаменах – почти подвиг. Нужна такая же четкость и выдержка, как если бы я обезвреживал мину. Никаких ссылок на неизвлекаемость, на блуждающие токи, от которых у меня грохнул заряд в скважине. В журналистике, тем более в дипломатии, такое не позволено.

Худяков лежит в холодном шалаше, думает, вспоминает, роется в прошлом, ждет, изнывает от тоски по собакам. Ладецкий блуждает по тайге, мерзнет, голодает, ищет дорогу, надеется, цепляется за жизнь. Гриша в новом халате. Пухов краснеет, то ли от возмущения, то ли от стыда…

Для будущего-то и надо решить контрольную вовремя.

Ровно через сутки Пухову по рации сообщили, что Ладецкий сам вышел на нефтеразведочную буровую в двухстах пятидесяти километрах от Плахино. Вышел живой и здоровый, правда, оголодавший и оборванный. Пришел с двумя собаками, измученными и худыми – одни хребты да головы с ушами…

Еще через сутки Ладецкий сидел в лагере у костра в окружении родной партии и рассказывал о своих злоключениях. Гриша подливал ему чаю покрепче, хохотал вместе со всеми. Шайтан и Муха лежали подле Ладец-кого и грызли косточки.

– Догадливые псы! – восклицал Ладецкий. – Видят, что я клюкву собираю и ем – они тоже приловчились. Клюкву собаки едят! Во чудеса!

В это время и появился Худяков. Он остановился неподалеку от костра, с ружьем за плечами и с веревкой в руке, негромко позвал Шайтана. Шайтан на мгновение поднял голову, слабо вильнул хвостом и снова захрустел косточками.

Худяков молча прошел через толпу, нагнулся над собаками, взял обеих на привязь. Ладецкий молчал. Мужики тоже притихли, но еще по инерции улыбались. Худяков потянул за веревку, и собаки нехотя поплелись за хозяином…

Я вдруг понял, что он задумал. Я догнал его, поймал за руку, рванул на себя.

– Не делай этого! Собаки тут ни при чем…

За нами наблюдали. Медленно краснел, багровел Пухов, Гриша инстинктивно вытирал и вытирал руки о полу халата, еще десятки глаз не моргая смотрели в нашу сторону.

– Не мешай мне, – тихо посоветовал Худяков. – Я сам как-нибудь распоряжусь.

Я понимал, что не смогу его остановить, как невозможно остановить взрыв, как не мог остановить тогда Кешину руку, тянущуюся к жалу гадюки. Люди у костра зашевелились, сгрудились, смешались. Показалось, будто ток пробежал по напряженным, вытянутым лицам. Можно было закричать Худякову – стой! – как можно было закричать в детстве, но я дергал его за рукав и молчал. Шайтан поскуливал и

Вы читаете Чёрный ящик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×