— А что это значит?
— Ничего особенного, — ответила мама. — Приходят эшелоны с оборудованием. Надо пристроить его в старых цехах или под навесом, пока не построим новые.
— Каторжная работа, — раздался мужской голос из-за старого, облысевшего ковра с озером и двумя лебедями, отделявшего нас от соседей.
— А вы были на каторге? — спросила мама.
— Пока что не приходилось.
— Откуда же вам известно?
Мама не любила паниковать.
— Да уж знаю! — монотонно настаивал голос из-за озера с лебедями. Правда, дают кое-что пожевать за вредность производства.
— Вот видишь, — сказала мама. — Во всем есть свои светлые стороны.
Она их по крайней мере умела отыскивать.
— Мне придется редко бывать дома, — сказала она через несколько дней. — Эшелоны приходят один за другим. Так что приглашай в гости товарищей. Или товарища… Чтоб не соскучиться.
У нее самой был один только друг. Тот, которого ей подкинули в строительном институте.
— Его и здесь подбросили в мою группу, — сообщила мне мама.
— На каторжную работу? Разве он выдержит?
— Мы с вами в зоне полнейшей безопасности: спим в постели, нас не бомбят. В тылу как в тылу! — ответила она.
— Я хотел сказать… что Подкидыш очень худой.
— А в окопах только богатыри?
Мама вынула из сумки котлеты, завернутые в местную многотиражку: бумагу достать было трудно.
— Вот видишь, дополнительное питание. За вредность производства. Грех жаловаться!
Как и хотела мама, у меня появился приятель: Олег по прозвищу Многодетный брат. У него было две младших сестры. Последняя родилась двадцать второго июня — за год до начала войны.
— Умудрилась! — сказал Олег. — Попробуй теперь порадуйся в день ее появления на свет…
Многодетный брат бегал за «детским питанием», которое, как он говорил, в мирное время и взрослые не стали бы есть.
— Но организм ко всему приспосабливается, — объяснил мой новый приятель.
Олег был старше меня на полтора года.
— В вашем возрасте это много! — уверял Николай Евдокимович. — Вспомни Толстого! «Детство», «Отрочество», «Юность» — так он назвал свою трилогию. Речь идет о разных эпохах человеческой жизни. Если не возражаешь…
Но никакие эпохи нас с Олегом не разделяли. Когда я сказал об этом Подкидышу, он задумался:
— Война вообще объединила людей… хотя вроде бы их разлучила.
Олегу трудно было делать уроки дома.
— Сестры плачут дуэтом.
— Как же ты спишь?
— Организм ко всему привыкает.
Он приходил заниматься ко мне. Но прежде чем сесть за учебники, говорил:
— Я тут немного…
И подметал нашу «комнату», укреплял на веревках «озеро с лебедями», что-нибудь мне пришивал. Две сестры приучили его к труду. Олег выглядел не просто худым, а до крайности истощенным. Поэтому нос и глаза особенно выделялись. Узнав, что отец мой биолог, а раньше преподавал анатомию, Олег сказал:
— Я вполне бы мог стать для него экспонатом!
Он любил подшучивать над своей худобой.
Отец его через двадцать дней после начала войны потерял левую руку и теперь работал в редакции той самой строительной многотиражки, в которую мама заворачивала котлеты. Дома у них была пишущая машинка. Это произвело на меня сильное впечатление.
— Еще одна машинка в редакции… А эту выдали под расписку, — сказал Олег. — Сестры под нее засыпают. Отец начнет печатать правой рукой — и они умолкают. Колыбельная песня! Иногда я помогаю отцу.
— Ты и печатать умеешь?
— А что ж тут такого!
Я торопился к маме. Она очень ждала меня. Это я знал… И мое нетерпение тоже было таким напряженным, что я бессознательно, не отдавая себе в этом отчета, оттягивал встречу. По пути я решил задержаться возле дома, где жил Олег.
Таксист был рассержен непредвиденной остановкой. А когда я вышел из машины и направился к дому, он проводил меня взглядом, полным сомнений: приду ли обратно? Не сбегу ли, не расплатившись?
Чтобы успокоить его, я вернулся и как задаток положил на заднее сиденье букет, купленный на привокзальном базаре.
Потом я вошел в парадное. Все было так же… Только стены покрасили в другой цвет.
Подниматься на третий этаж я не стал: Олега и его родных там уже давно не было. Они уехали к себе домой, в Белоруссию. Мы переписывались…
Я вернулся к машине. И едва успел хлопнуть дверцей, как таксист резко рванул с места. Так он выразил свое недовольство.
Я бы мог объяснить таксисту, что хочу хоть на время вернуть свое прошлое. Но вид его не располагал к откровенности.
В первое же утро после приезда, по дороге в школу, мы с мамой забежали на почту. Отец должен был писать до востребования. Так мы условились.
— Я чувствую: нас будет ждать письмо! — все четырнадцать дней в эшелоне говорила мне мама, без конца перечитывая те письма, которые мы успели получить от отца в Москве.
На почте ничего не было.
— Теперь мы с тобой так и будем жить: от письма до письма, — грустно сказала она. — Надо привыкать. Что тут поделаешь!
Она попросила, чтобы мне выдавали «корреспонденцию», которая будет приходить на ее имя. Мама собиралась, я понял, пропадать на стройке целыми сутками, а почта работала лишь до семи часов.
Когда мы вышли на улицу, мама спросила:
— Тебе кажется, я часто огорчала его?
Я не знал, что ответить. Тогда она продолжала:
— Сейчас страшны только те раны, которые может получить о н. Или получал прежде. От меня, например… Только те раны опасны. А мы с тобой неплохо устроились.
— Хорошо, что он может быть… абсолютно спокоен, — машинально повторил я то, что слышал от нее во дворе училища медсестер, где мы с отцом расставались.
— Спокоен? Разве там, где он… бывает спокойствие? Ты вообще представляешь, что там происходит?
— Представляю.
— Это невозможно себе представить! — Мама резко остановилась, будто демонстративно поднялась с дивана или со стула, как это бывало раньше. Каждый день заходи на почту. Каждый день! Я должна знать, есть письмо или нет.
— Я буду заходить. Обязательно!
Она пошла дальше.
— Я всегда знала, что перенести самую тяжкую болезнь легче, чем переживать болезнь ближнего. Но я не представляла, что это такое беспрерывное ожидание беды. Теперь нельзя давать себе отдыха… ни на минуту!