солдата.
— Моя жена. А это — Юра, Толя, Коля и старик Саша, ему двадцать один. Можно полотенца и помыться?
Солдаты вошли — солдатами. А сняли шинели, почему-то в рыжих крапинах, составили в углу комнаты винтовки, через силу помылись — и обмякли, как дети, солдатики-дети.
Они устали до того, что не хотели ни пить, ни есть.
Им — поспать бы.
Саня с Ниной сняли с тахты тюфяк, положили на пол в ширину, покрыли простыней, и каждому отдельную простыню под одеяло на двоих, под плед на двоих, каждому под голову диванную подушку.
— Зачем вы?
— Спасибо, нам без простынь…
— Нет, — сказал Саня. — Вспомним, как спят по-домашнему.
Он разворачивал со стариком Сашей фанерный шкаф, чтобы отделить тахту от «спальни» четверых.
Пока они раздевались и засыпали до глубокого сна, Саня и Нина сидели на кухне. «До глубокого сна» — определение Нины, не знающей, что между «до» и «глубокого» — мгновение, что после боя засыпают, когда голова еще на пути к месту, куда можно ее прислонить.
Они сидели на кухне. Из дальнего конца коридора, где комнаты соседей, не долетало ни звука — там рано ложились. Тишина была сказочная, она пульсировала своим неслышным, особым пульсом.
— Ты скажешь правду?
Лицо Сани выразило: «Я — тебе! Разве надо об этом спрашивать?»
— Когда жены узнали время отправки на фронт и что с Балтийского вокзала, помнишь, ты стоял у вагона почему-то в морской форме, в белой фуражке. Сказал, что зачислен в батальон береговой обороны.
— Давно это было… По твоим глазам я определил, что фуражка с золотой «капустой» мне шла…
— Да, — сказала Нина и вспомнила, как задохнулась, увидев его, как лучисто, орлино он глядел из- под козырька, с какой болью она влюбилась в него снова…
— Почему же теперь — в пехотных шинелях?
— Оказалось, была выдана слишком парадная, неудобная форма. В шинели и сапогах куда удобней.
— Значит — на самой передовой. Рыжее на шинелях — это…
— …от случайного, дурацкого обстрела машины по дороге сюда, в Ленинград.
— А где машина?
— В ремонте.
— На сколько дней?
— До шести утра.
Молчание. Тишина запульсировала учащенно, нервно, как больная аорта.
— Но как повезло! За необходимой техникой могли послать не меня… Не прячь, покажи ладонь. Так содрано лопатой? Ты все на рытье окопов?
— Уже нет. Я инспектор райвоенкомата по устройству солдатских жен на работу.
— Каким образом?
— Пришла и спросила, чем могу быть полезной. Комиссар говорит: «Раненого с поля боя не вытащите. Обопрется — упадете. Высшее образование — это хорошо.
Будете устраивать на заводы домашних хозяек. Заводам нужны мастера, чтобы выполнять новые, военные заказы. Вам будут отказывать. А вы должны уговорить начальство».
— Легкая работа, — пошутил Саня.
— Но с завтрашнего дня приказано уговорить женщин с детьми эвакуироваться.
— И тебе надо, в Ташкент.
— Никуда не уеду.
— Ты послушай…
— Не надо. Я решила.
— Надо, Любим.
— Нет. Сколько осталось поспать?
— Четыре часа.
Они крадучись вошли в комнату. На столе у тахты горела лампа. Мальчики спали упоенно, они вдыхали и пили свой сон.
«Дайте им жить и спать!» — про себя, неизвестно кому взмолилась Нина.
Перешагивая через их ноги, они добрались до тахты и скрылись за шкафом. Потом Саня протянул руку к столу и погасил лампу.
Да, он появился в тот самый час, когда в Ташкенте Варвара Васильевна о нем спросила, только десятью днями раньше. Но о том, что произошла ошибка в подсчете дней, она так и не узнала.
С утра в военкомате плакали женщины и кричали Нине, что эвакуироваться — ни за что! Это что же — попасть под бомбежку, как попал возле Луги эшелон с детдомовскими и детсадовскими ребятишками?! Нину чуть не растерзали, требуя, чтобы не гнала под бомбы из родного гнезда, а устроила на работу немедленно.
Но назавтра, увидев расклеенные на стенах домов белые листы с большими черными буквами «Враг у ворот!»
и призыв: всем старикам и женщинам с детьми не подвергать жизнь опасности, временно покинуть Ленинград, — те же солдатские жены окружили стол инспектора и умоляли скорей дать им нужные для эвакуации бумажки. А одна, хватаясь за голову, все требовала у Нины ответа:
— Как же это… Как вы допустили врага до ворот?
Это были невероятные дни невероятной работы всех звеньев города, пустеющего на глазах — с отчаянием, но собранно, без хаоса и паники.
Сейчас, вспоминая эти несколько дней — буквально несколько, — даже некоторые уцелевшие организаторы эвакуации не могут понять, как это общее отчаяние не перешло в общую панику. Впрочем, один из них сказал:
гордость города не допустила.
А сборы в лихорадке, а путь к вокзалу уже прерывались воем сирен, командой — в бомбоубежища! Все рвались и рвались к Ленинграду самолеты с бомбами. Но ни одной не удалось в августе сбросить на город.
Собирались, спешили, оцепенело прощались. Отбывали и отбывали ленинградцы, вывозились ценности, вывозились шедевры по последним дорогам, через последние мосты.
И вот остался целым один, самый последний железнодорожный мост — через Волхов.
4
Август на подступах к Ленинграду — это стойкость человеческой силы, ежедневный, ежеминутный подвиг, защита каждого клочка земли — собой. Август — это несметная, напирающая, бронированная, отточенная, выверенная, как хронометр, техническая сила фашистов.
И сжатие города железным кольцом, как человеческого горла.
На седьмой день после негаданного появления Сани еле живая от усталости Нина отыскивала в ящиках инспекторского стола копии выданных наспех удостоверений, что такая-то действительно является женой такогото фронтовика. Не ведая, что ничего не останется — ни этого стола, ни этих копий, — она старалась все привести в порядок.
Посреди этого занятия ее вызвали к комиссару.
Когда она вошла, комиссар, сказав кому-то по телефону:
— Это правильно. Не возражаю, — передал ей трубку.