таких сведений о кенгуру, которых бы я, Коля, не знал. А уж зато старикаша пошел у меня по вопросам секса и женской психологии. Под конец он у меня вслепую рисовал большие, малые и проже ихние замечательные устройства. На практических же занятиях, так сказать, загулял мой ученичок по буфету. Девки к нам, наверно, после того, как стюардессы великолепно сдали зачет, влетали теперь каждый вечер и все в разных формах и ролях. Официантки — первые в мире стукачки, шахматистки, певички, доярки, крановщицы номерных звводов, лаборантки из ящиков, вокзальные бляди, писательницы, продавщицы, кандидатки наук, слепые, глухонемые и после полиомиелита. Кидалла всех обучал, потому что был профессором закрытого секретного техникума и мы со старикашей явно понравились ему как преподаватели. Ты уж, Коля, не завидуй, пожалуйста, что тебя тогда с нами не было. Чтоб мне головку члена, которую ты упрямо и грубо называешь залупой, изрубили в мелкие кусочки на Советском пятаке, если я кинул за это время хоть одну палку. Вот если бы без сбора информации перед половым актом в плане подготовки к зачету или экзамену, тогда бы кинул. И не одну, и потягалсв бы еще с профессором. А так я не мог. Не мог — и все! Что ты меня, в конце концов, пытаешь? Почему? Почему? Потому! Сам не знаю, почему!
Особенно интересную информашку поставлял девкам профессор, вернее, половой маньяк, как однажды объявил по радио Кидалла после восьмой профессорской палки. Его любимым коньком стал, с моей легкой руки, огнетушитель. Он в него притыривал чертежи водородной бомбы, заливал напалм, закладывал долгодействующий фотоаппарат, магнитофоны, излучатели дезорганизующей энергии и тэдэ. И, конечно, Коля, передавали ему огнетушители представители всех разведок мира, включая папуасскую. По дороге профессор продавал девчонкам вымышленных сообщников: Черчилля, померших коллег, секретарей партбюро, несуществующих соседей, любовниц и даже самого Лысенку. Старикаша однажды расцеловал меня за то, что он счастлив, стоя одной ногой в могиле, иметь такого истинного и светлого учителя жизни, как я — Фан Фаныч.
Вдруг баскетболистка на карачках вошла в нашу третью комфортабельную: все же два метра десять сантиметров росту, — и понеслась тут у нее с профессором любовь. Вот это была любовь! Кидалла зарычал по радио, что если Боленский не слезет с агента по кличке «Частица черта в нас», то он тут же пойдет по делу арестованного врага народа Зои Федоровой, Но дело не в палках. Тогда две души встретились, несмотря на разновеликие тела и годы и втихую дотолковались никогда не разлучаться.
У тебя бывало так в детстве? Лежишь на раскладушке под яблоней на даче и спишь. Вдруг тебя будит котенок. А котенка тебе разрешила после говнистых слез и разбивания черепа об забор, навсегда оставить дома маменька. Ты открываешь сначала один шнифт, потом другой и думаешь, что котенок тебе приснился и стараешься не просыпаться: страшно, что серый теплый комочек — всего лишь сон. И вот ты просек, наконец, что не спишь, но тебе странно поверить, извини уж, Коля, за выражение, в реальность счастья. А счастье, милый мой, вернее, свобода, запомни навек, это — пылинка в солнечном лучике, лежащая между снами детства и ужасами жизни. Баскетболистка, в общем, берет голенького профессора здоровенными маховиками подмышки и держит над собой как котенка, и он мурлычит что-то, а она смотрит на него, тихого, странными глазами, пока амурчик из загашника достает новую стрелу. Причем профессор, как ребеночек, перестал стыдиться посторонних взглядов.
— Это они, — говорит, — псины и мусора, пускай сгорают со стыда, а я не виноват, что именно здесь счастлив соответствовать человеческому. В тот раз, кстати, я волындался, с кем бы ты, Коля, думал? Ни за что не угадаешь! Волындался я с лилипуткой из оркестра «Карельская березка». А ты-то, — говорю, — сукоедина мизерная, на кого стучишь?
— Меня, — отвечает, — многие дипломаты добиваются, чтобы потом карточками торговать в Париже, ну, а я должна узнать день и час, когда в нас водородную бомбу бросят, или всю Волгу отравят кока- колой.
Уходя от нас на карачках, баскетболистка на себе эту лилипуточку увезла. Вот только сейчас я вспомнил, что был потолок в накадей третьей комфортабельной. Был.
Сам понимаешь, расстались мы с профессором друзьями. Вери ь плакал старикаша на груди у меня перед тем, как его дернули. — Я, — говорит, — за зту неделю прожил с вашей, Фан Фаныч, помощью огромную жизнь, и не считаю, что изменил Дашеньке — ей, Коля, с баррикады в висок булыжник пролетариата, если помнишь, попал. — Мне даже кажется, что дашенькина душа невероятным образом находится в изумительном теле моей тяжелоатлетки. Я никогда не исключал подобного трансцензуса. Я ждал его. Спасибо, дорогой Фан Фаныч! Лично я, не беря с собой никого по делу, прощаю все зло мира за радость знакомства с вами и ничего не боюсь. Ни-че-го! Справедливость восторжествует!
У старикаши милого действительно страх пропал. Разделся догола, закурил сигару и ходит себе из угла в угол, лекцию мне тискает, про образ жизни кенгуру. Я ему сказал напоследок пару слов на счет торжества справедливости.
— Торжество, — говорю, — уже было, да прошло. Свечи погашены, лакеи плюгавые фазанов дожирают. А нас с вами, голодных и холодных, на том торжестве не было, нет и не будет…
4
Тоскливо мне без него стало. Тоскливо. Ласточек я велел Кидалле больше не присылать, так как мне надо организовать накопленные знания, посочинять сценарий и набросать пару версий и вариантов. Лежу целыми днями. Курю, и дымок все улетает, неизвестно куда… На солнечные часы смотрю. Окон, Коля, в камере, действительно не было, не лови меня на слове, а солнечные часы были для садизма, и черт его знает откуда бравшаяся тень показывала мне время. Тоска, падла, тоска. Почти не хаваю, «Телефункен» не включаю. От постельного белья Первой Конной воняет, от хлебушка — крова вой коллективизацией. Читаю «Гудок», он снова выходить начал, «Таймс» и «Фигаро». Кидалле по телефону говорю:
— Переведи ты меня отсюда куда-нибудь в настоящую тюрьму. Тут я чокнусь, стебанусь и поеду. Или пожар устрою. Сожгу простынки Тухачевского, стулья Орджоникидзе, указы Шверника, болтовню Троцкого, полотенце Ежова, «Три мушкетера» Бухарина, Государство и революцию» Ленина! Сукой мне быть все сожгу! За что ты меня изводишь? Хочешь, возьму на себя дела ста восьмидесяти миллионов по обвинению в измене Родине? Хочешь, гнида, самого Сталина дело на себя возьму? Не хочешь? Тогда давай пришьем ему сто девятую, злоупотребление служебным положением, и семьдесят четвертую, часть вторую: хулиганские действия, сопровождавшиеся особым цинизмом? Молчишь, мусорина поганая, фашист, трупную синеву твоих петлиц в гробу я видал. Переведи меня отсзеда в одиночку, пускай лед на стенах и днем прилечь не дают! Переведи! Печенку на бетоне отморожу, чахотку схвачу, косточки свои ревматизмом кормить буду, сапоги твои вылижу, пускай глаза мои оглохнут, уши ослепнут, кровь в говно превратиться, только переведи! Переведи меня в лед и в камень, где Первой Конной не воняет, Перекопом, правой оппозицией, коллективизацией, Папаниным на льдине, окружением бедных солдатиков, сука, причем тут я? Переведи, умоляю! Дай мне заместо пива и раков света кусочек дневного за решеткой! Я на ней сам с собой в крестики и колики играть буду, ну кому ж я мешаю? Ко-му я ме-ша-ю???
Хипежу, Коля, а сам чувствую, вот-вот чокнусь, вот-вот стебанусь, вот-вот поеду. Кидалла молчит, терпеливо выносит оскорбления в разные высокие инстанции и в круги, близкие ко взятию Зимнего. Ничего не щелкает, «Буденный целует саблю» от юного безбородого Курлы Мурлы не отодвигается, рыло надзирательское не появляется и в зубы мне маховиком не тычет. Побился я в истерике, но все бесполезно, и забылся вдруг. Под наркоз меня Кидалла бросил. Тогда я, разумеется, этого не знал.
Выхожу из наркоза обалдевший и связанный по рукам и ногам. Лежу почему-то на полу, на свежем сене, перед глазами миска сырой морковки и незнакомые веточки с листиками. Оглядываюсь. Обстановка камеры все та же. Только почему-то у Кырлы Мырлы на портрете борода стала отрастать и в шнифтах безумный блеск появился. Уставился он на меня и словно говорит: «Хватит, Фан Фаныч, мир объяснять! Надоело! Пора его, паскуду, перелицевать!»
Да, Коля, чуть не забыл! Ряд картин и фотографий исчез почему-то со стен. «По большевикам пошло рыдание», «Ужас из железа выжал стон», «У гробов Горького, Островского и других», «Сталин горько плачет над трупом Кирова», «Карацупа и его любимая собака Индира Ганди», «Кулаки на Красной площади», «Маршал Жуков на белом коне» — все эти картины, Коля, и фотографии исчезли и на ихних местах появились другие. «Наше гневное НЕТ!!! — кибернетике, генетике, прибыли, сверхнаживе, джазу, папиросам „Норд“, французской булке и мещанству». Рядом «Члены политбюро занимаются самокритикой», «Жданов сжигает стихи Анны Ахматовой», «Конфискация скрипичного ключа у Шостоковичей и Прокофьевых» и немного повыше «Микоян делает сосиски на мясокомбинате имени Микояна». Я подумал, что в верхах произошли кое-какие изменения и наверняка кого-то шлепнули. Потом оказалось — предгосплана