свалил на пол дергающееся в конвульсиях тело и запихнул под шконку. Один матрас Обезьян взял себе, другой отнес к решетке, на то место, где раньше лежал весь штабель.
— Разве так сложно соблюдать порядок? Во всем нужен порядок.
Ловкач подумал, лишние матрасы останутся. Или ничего не подумал. И ошибся.
— Лево полградуса! Внимание, шлюз! Право не ходить! Вижу топовые и красный бортовой! Судно лишено возможности управления! Вижу огни! Рулевое устройство вышло из строя.
Сипа подергал меня за рукав, улыбнулся:
— Нескучно здесь, правда, Иван Георгиевич?
Я не собирался отвечать.
Обезьян вернулся к койке, повалился животом на матрас, с удовольствием подергался на мягком. Из- под койки еще доносились предсмертные хрипы и шорохи. Через полминуты Обезьян храпел. Отличные нервы pithecos имеет. Ну понимаю, убил и сверху лег, но как он умудрился в таком шуме заснуть?
Толя Слесарь выломал еще прут, поднес к глазам, лизнул сварку — и заскулил, заплакал. А потом как заорет на весь трюм:
— На смерть везут!!! Утопят!!! Они нас в море утопят!!!
И Сипа засуетился:
— Загрузили в старый корабль, отвезут на глубину и утопят. Ходатайство подписали, дураки. Не надо было ходатайство подписывать. Порвать надо было и в морду клочки бумажные и в глотку запихнуть. Обманули нас, Иван Георгиевич.
И Моряк:
— Открыть кингстоны!
Диагноз у Сипы — шизофрения приступообразно-прогредиентная. Мне в ГНЦП Сербского поставили другой диагноз, проходной, его всем здоровым ставят, которые больше двух убийств совершили: шизотипическое расстройство. До суда я еще нормальный был, теперь нет.
— Расстреляйте, я не против, похороните в гробу, на кладбище. В землю лечь я согласен, а в воду не хочу.
Сипа спрыгнул со шконки.
— Не хочу! Обманули, суки красножопые! Зачем я ходатайство подписал?
Толя Слесарь бросился к калитке, наотмашь ударил по засову прутом, рванул калитку на себя, пнул несколько раз.
В тесном пространстве психоз заразен. И другие полосатые всколыхнулись — те, кто слышал Толю Слесаря и кто испугался, что повезут топить, и те, кто еще не понял причин шума, но кого захлестнула чужая тревога, сбросила со шконки на пол, толкнула к решеткам.
И чичи обрадовались бунту, и Обезьян, и прежде спокойный Махов задыхался, но орал, требовал воды и лекарств. Зэки переимчивы, и вскоре в трюме не осталось ни одного, кто не верил бы в близкую смерть.
— Не хочу в воду! На кладбище, в гроб! Да лучше я червей не буду выплевывать и от червей сдохну!
— Воды, воды дайте! Стакан воды! Стакан воды и ношпы таблетку! И маалокс! Или фосфалюгель!
Загрохотали берцами рексы, скатились в трюм.
Толе Слесарю врезали прикладом, и всем, кто высунул руки или головы приблизил к решетке, тоже досталось.
Рексы спустились в трюм с автоматами. Почему? Они не из системы ФСИНа? В Соликамске были из ФСИНа, а в Архангельске — другие? У каждого рация и автомат с подствольником и на жилете гранаты с газом. Надзиратели, охранники, конвоиры даже в зону общего режима заходят без оружия, им категорически запрещено входить в камеры, бараки, локалки да просто на территорию с оружием. Все зэки одинаковые на любом режиме. Если увидел на расстоянии протянутой руки автомат или пистолет, хочется его вырвать, убить надзирателя, убежать.
Мне захотелось вырвать автомат, застрелить рексов в трюме, выбежать на палубу, там всех застрелить — и рексов, и матросов, потом по трапу уйти в побег, по ходам портовым запутанным, тело еще не дырявое, 10 000 вздохов бесы любому обещают — маленькая, но жизнь, умру, когда ветер в лицо, в ржавом вонючем трюме не хочу умирать.
Но я не вырвал автомат. И не встал со шконки. Я тоже поверил в смерть в ледяной воде, но я считал произошедшее в последние дни удачей и больше того — счастьем.
Я достал календарик, но не зачеркнул прожитые дни.
— Вижу огонь маневроуказания! Гудок! — скомандовал Моряк.
Теплоход не загудел, конечно. Труднее всего научиться не торопить время и ждать молча, даже когда не знаешь, чего ждешь.
Рексы прошли в конец трюма и встали веером, красиво встали. И их тут же обозвали педерастами.
Думаю, будь Сипа поближе, и он бы что-нибудь сказал рексам. Полосатые всегда о смерти думают, цепляют мысли о смерти ко всем другим мыслям. Поэтому человека с подствольником, который — вот он, рядом, надо на всякий случай назвать педерастом, а вдруг выстрелит, Тогда — кровь, тогда смерть, тогда нескучно.
Почему-то Сипе, и Косте Ганшину, и Гоге Звягинцеву кажется, что смерть нескучная штука. Они на свободе интересовались смертью. Через этот свой интерес попали на пожизненное. Ну кого еще волнует, какая средняя длина у тонкой кишки? Судьи оценивают результат — убийство, людоедство, изнасилование, судьи думают, что маньяки стремятся к некой цели, а маньякам важен процесс и, еще важнее, средство достижения цели, для них средство — это и есть цель. Вот и сейчас они обзывали рексов, думали, пусть хоть секунду, но будет интересно.
А чичи молчали, не хотели умирать в вонючем трюме. На воздухе, я думаю, и они бы поорали, а тут скисли. Хотя спецназовцы их враги. И оружие должно было чичей возбудить. Но чичи трусливые по ходу дела, я знаю, что говорю.
И тут кто-то самый внюхчивый заорал: «Обед!»
Ну и подхватили хором, жрать хотелось даже любителям смерти:
— Обед несите! Обед!
И я во все пересохшее горло:
— Обед! Обед!!!
Но горелой гречкой для меня еще не пахло, нос дважды сломан, поэтому не очень внюхчивый.
Запахло, когда заматерились над головой, на палубе, в открытую дверь хорошо было слышно. Заматерились и стали спускать кастрюлю. Кашу принесли мальчишки-матросы. Втроем они несли 2 кастрюли, тот матрос, что в середине, сгибался от тяжести и на лестнице едва не упал, дернул кастрюли, получил от своих порцию не самых злых хуёв. Следом вошел еще один, с коробкой, споткнулся, уронил, рассыпал пакеты с красными пластиковыми тарелками, сел сверху, треснула пластмасса, этому мы уже хуёв добавили, но тоже без злости.
— Посуда одноразовая, — сказал Толя Слесарь и заплакал.
Как будто утопить с алюминиевыми шлёмками сложнее, чем с одноразовыми пластмассовыми. В архангельской пересылке он чуть ли не требовал одноразовую посуду, рассуждал вместе со всеми, расщедрятся или не расщедрятся, а сейчас ноет.
Толя Слесарь плакал и держался за сердце.
Я встретил одного такого психа в ГНЦП Сербского. Там многие за сердце держались, я тоже, мне галоперидол кололи и мажептил 12 мг дневная доза, 4 под левую лопатку, 4 под правую и по 2 под каждую коленку. Под левую лопатку кололи зря, мучили, и у меня сердце болело, отдавало в плечо. Но тот псих, про которого я рассказываю, за сердце держался всегда, если хоть одна рука была у него свободная, говорил, галоперидол ерунда, от галоперидола не так болит, а у него в сердце пиявка гигантская, он чувствует, как она шевелится в его сердце, сосет кровь и толстеет, и, когда она совсем растолстеет, сердце лопнет, и он умрет. Вскоре он умер. Завыл, захрипел и умер. Унесли его, а потом уборщик, который мыл полы в прозекторской и цитологии, сказал, что точно, пиявка. Сердце разрезали, а в нем пиявка — коричневая, жирная и еще живая. Уборщику не поверил никто. Если бы врач сказал про пиявку, может быть, поверили.