друзей, – из старой партийной интеллигенции, к которой принадлежал и ее муж, – все они остались с нею, никто не отвернулся. Ей была свойственна простота и наивность в высшей степени честного человека, который не может и других заподозрить в дурном, поскольку он сам-то не может быть дурным. Она часто говорила: «Пойду, навещу Климента Ефремовича[2] (или Лазаря Моисеевича[3], или Вячеслава Михайловича с Полиной Семеновной[4]), ведь он был так близок со Стахом еще на Украине». И она ш ла, хотя никто иной на ее месте, в ее прискорбном положении, не отважился бы даже подумать о таком шаге. Она шла, и оказывалась права: ее встречали, угощали, старались утешить, говорили тепло и сердечно. Перед нею раскрывались двери, как по волшебству, – перед маленькой, опустившейся, бессильной женщиной, чья красота сохранилась только в теплых карих глазах. Она говорила мягко, никакая сила не стояла за ее спиной, – наоборот, всем было известно, что отец мой отвернулся от нее и она не бывает больше у нас в доме. В последние годы войны она помогала дедушке записывать его воспоминания. Кто-то посоветовал ей написать свои мемуары о жизни семьи Аллилуевых, о революции – впечатления юной гимназистки. Она не смогла бы написать это сама, ей не хватило бы литературного умения. То, что она рассказала, обработала редактор Нина Бам – и получилась книга. Мне она не казалась интересной. Воспоминания дедушки, написанные им самим, имели индивидуальность, лицо. Книжка Нины Бам была слишком литературна, – она была как-то непохожа на автора, на самое Анну Сергеевну, которая была достойна хорошей книги, хорошего писателя…. Тем не менее, книга вышла в 1947 году и вызвала страшный гнев отца. Должно быть, с его слов, – угадывались отдельные резкие формулировки, – была написана в «Правде» разгромная рецензия Федосеева, недопустимо грубая, потрясающе безапелляционная и несправедливая.
Все безумно испугались, кроме Анны Сергеевны. Она даже не обратила на рецензию внимания, поскольку восприняла ее как несправедливую и неправильную. Она знала, что это неправда, чего же еще? А то, что отец гневается, ей было не страшно; она слишком близко его знала, он был для нее человек со слабостями и заблуждениями, почему же он не мог ошибиться? Она смеялась и говорила, что будет свои воспоминания продолжать. Ей не удалось этого сделать. В 1948 году, когда началась новая волна арестов, когда возвращали назад в тюрьму, в ссылку тех, кто уже отбыл с 1937 года свои десять лет, – эта доля не миновала и ее. Вместе с вдовой дяди Павлуши, вместе с академиком Линой Штерн, с С. Лозовским, вместе с женой В. М. Молотова, старой маминой подругой Полиной Семеновной Жемчужиной, была арестована и Анна Сергеевна. Вернулась она весной 1954 года, проведя несколько лет в одиночке, а большую часть времени пробыв в тюремной больнице. Сказалась дурная наследственность со стороны бабушкиных сестер: склонность к шизофрении. Анна Сергеевна не выдержала всех испытаний, посланных ей судьбой… Когда она возвратилась домой, состояние ее было ужасным. Я ее видела в первый же день – она сидела в комнате, не узнавая своих уже взрослых сыновей, безразличная ко всему. Глаза ее были затуманены, она смотрела в окно равнодушная ко всем новостям: что умер мой отец, что скончалась бабушка, что больше не существует нашего заклятого врага – Берии. Она только безучастно качала головой… С тех пор прошло девять лет. Анна Сергеевна немножко поправилась. У нее прекратился бред, она только иногда разговаривает сама с собою по ночам… Жизнь ее стала снова активной, как и раньше. Ее восстановили в Союзе писателей, она посещает все собрания, лекции, беседы в Доме литераторов. У нее масса знакомых, старых друзей. Она опять помогает всем, кому может. В день, когда она получает свою пенсию, к ней тянутся знакомые старушки, она всем дает деньги, зная, что они не смогут вернуть… К ней домой приходят совершенно незнакомые ей люди с какими-нибудь просьбами: один хочет прописаться в Москве, у другого нет работы, у старой учительницы семейные неурядицы и ей негде жить. Анна Сергеевна всех слушает и старается что- нибудь сделать… Она ходит в Моссовет, в приемную Президиума Верховного Совета, она пишет письма в ЦК – не о себе, нет, о ком-то нуждающемся, о больной старухе без пенсии и без средств к существованию… Ее все и всюду знают; ее жалеют и уважают все – кроме ее двух невесток, молоденьких хорошеньких мещаночек… Дома у нее ужасная жизнь. Ее не слушают, ее не спрашивают. Иногда подкидывают ей внуков понянчить, если надо сходить в кино. На семейных молодежных вечерах она нежеланный гость – неопрятно одетая в какие-то балахоны, седая растрепанная старуха, любящая невпопад высказываться… Она берет старую муфту или какой-нибудь мешок, вместо сумки, и идет гулять. На улице она долго беседует с милиционером, спрашивает мусорщика, как его здоровье, берет билет на речной трамвайчик. Если бы это происходило до революции, ее, наверно, считали бы Божьим человеком и ей бы кланялись на улице. Как странно: после гимназии она поступила в Петербурге в Психоневрологическое училище, она была бы идеальным врачом психиатром – мягкая, гуманная, сердечная. Судьба ее повернулась иначе, она сама оказалась, в конце концов, психически больной… Дай Бог здоровым, идеально здоровым людям научиться ее человечности и ее мудрости… Сейчас она вот уж который год ведет кампанию у нас в доме[5] за создание детского сада. В нашем доме 500 квартир, многие дети гуляют с домработницами, но такая возможность есть не у всех. Анна Сергеевна обходит все инстанции; у нее хватает сил и времени, несмотря на больное сердце, на эмфизему, на неполноценное легкое после туберкулеза, перенесенного в молодости. Пока что результатов нет. Детский сад признан ненужным, детской площадки в нашем мрачном дворе, напоминающем каменный мешок, тоже нет. Она – подвижник добра, она – святой человек, она истинная христианка, но она и – новый человек, человек будущего… Она подлинная дочь России, явление чисто русс кое, классическое, типическое, «достоевское». Она никого не осуждает, не судит. Разговоры о «культе личности» выводят ее из себя, она начинает волноваться и заговариваться. «Преувеличивают, у нас всегда все преувеличивают!», говорит она возмущенно, «теперь все валят на Сталина. А Сталину тоже было сложно, мы-то знаем, что жизнь его была сложной, не так-то все было просто… Сколько он сам по ссылкам сидел, нельзя ведь и этого забывать! Нельзя забывать заслуг!» – говорит она. Она все еще уверена, что Реденс жив, хотя ей прислали официальные бумаги о его посмертной реабилитации. Она считает, что у него где-то там на севере, в Магадане или на Колыме, есть другая семья («Это так естественно, столько лет прошло!» – говорит она), – и что он просто не хочет возвращаться домой. Иногда ей не то снятся сны, не то являются галлюцинации – она уверяет потом, что видела мужа, что говорила с ним. Она живет в своем мире, где воспоминания прошлых, давних лет, видения, тени мешаются с сегодняшним днем. Только годы тюрьмы – шесть лет – она никогда не вспоминает. Память ее удерживает лишь доброе, интересное, замечательных людей, которых она повидала немало.
Долго убеждала она меня написать все, что я могу знать и помнить. Я упрямо отмахивалась, мне казалось, что это никому не нужно, что это неудобно делать, бестактно, пошло… Ты переубедил меня, видишь, друг мой, ты сумел меня переубедить и теперь я уже не могу оторваться от пера… И все, что я знаю, вырастает для меня самой в значительное, нужное, важное…[6] Чтобы закончить портреты маминых братьев, надо сказать несколько слов о Федоре. Он не избежал общей участи своей семьи, – судьба сломила его только немного раньше, чем других. Это был молодой человек с незаурядными способностями к математике, физике, химии. Перед самой революцией его приняли в аристократическую касту гардемарин только благодаря его исключительной одаренности. Потом последовала революция, гражданская война. Конечно, он тоже воевал. На войне ему захотелось в разведку, – его решил взять к себе Камо[7], легендарный, бесстрашный Камо, хорошо знавший его родителей еще по Тифлису. Но Камо не рассчитал. То, что могли вынести, не моргнув глазом он сам и его разведчики, обладатели стальных нервов, было не под силу другим… Он любил делать «испытания верности» своим бойцам. Вдруг инсценировал налет: все разгромлено, все захвачены, связаны, на полу – окровавленный труп командира… Вот лежит, тут же, его сердце – кровавый комок на полу… Что будет делать теперь боец, захваченный в плен, как поведет себя? Федя не выдержал «испытания». Он сошел с ума тут же, при виде этой сцены… И болел долго, всю жизнь. И навсегда остался полуинвалидом – добрый, умный человек, проглатывавший книги по всем наукам, писавший без конца какие-то статьи, труды, пьесы. Он получил пенсию, и умер в возрасте около 60 лет, ничего не совершив в жизни; он отдал свою судьбу, свою молодость, свое здоровье, талант, горячее сердце – революции, отдал безраздельно, как мог. Откуда было ему знать, что очевидно его мозг был приспособлен для кабинетных занятий и, быть может, тут и лежал путь его судьбы; быть может, здесь он был бы куда полезнее революции, чем в отряде головорезов Камо …
Но человек не знает своего пути. Ему хочется туда, где машут саблями, где грохочут пушки и реют