меня тоже возили, еще с мамой; снимки первого дома, построенного для отца в Сочи архитектором М. И. Мержановым. Потом отец, одержимый страстью перестраивать, переделал все эти дома до неузнаваемости. Слава Богу, их можно узнать на снимках, сделанных мамой – узнать и вспомнить… Она была после нас, детей, – самой молодой в доме. Учительницы, няня – все были старше, всем было за сорок; экономка наша, Каролина Васильевна, повариха Елизавета Леонидовна – были пожилые женщины за пятьдесят лет. Но все равно, все любили молодую, красивую, деликатную хозяйку – она была признанный авторитет. Старший брат мой Яша был моложе мамы только на семь лет. Она очень нежно к нему относилась, заботилась о нем, утешала его в первом неудачном браке, когда родилась дочка и вскоре умерла. Мама очень огорчалась и старалась сделать жизнь Яши возможно более сносной, но это было вряд ли возможно, так как отец был недоволен его переездом в Москву (на этом настоял дядя Алеша Сванидзе), недоволен его первой женитьбой, его учебой, его характером – словом, всем. Должн о быть, на маму произвела очень тягостное впечатление попытка Яши покончить с собой. Доведенный до отчаяния отношением отца, совсем не помогавшего ему, Яша выстрелил в себя у нас в кухне, на квартире в Кремле. Он, к счастью, только ранил себя, – пуля прошла навылет. Но отец нашел в этом повод для насмешек: «Ха, не попал!» – любил он поиздеваться. Мама была потрясена. И этот выстрел, должно быть, запал ей в сердце надолго и отозвался в нем… Яша очень любил и уважал мою маму, любил меня, любил маминых родителей. Дедушка и бабушка опекали его как могли, и он уехал потом в Ленинград и жил там на квартире у дедушки, Сергея Яковлевича. Осталось много домашних фотографий, глядя на которые я могу вспомнить и все остальное. Фотографии эти у меня на глазах растут, наполняются красками, фигуры начинают двигаться, я слышу, как они разговаривают между собой… Это для меня застывшие кадры фильма. Я смотрю на них и передо мной приходит в движение вся лента кино, – ведь я ее видела когда-то… На фото домашних пикников в лесу, которые все так любили, и отец, и мама – веселые, смеющиеся. Много веселых, счастливых, здоровых лиц вокруг. Отец выглядит гораздо моложе своих пятидесяти лет (ему было пятьдесят в 1929 году). Мама, сияющая белозубой улыбкой, молодая, цветущая, грациозная. Все женщины – в скромнейших платьицах, но какие красивые, какие здоровые и привлекательные лица! Мама на балконе нашего Зубалова, за столом с Анной Сергеевной; за столом с Зиной Орджоникидзе. Мама в садике в Сочи, на лежанке сидит семейство Орахелашвили[12], дядя Авель Енукидзе строгает палочку бамбука. Мама в Крыму, в Мухолатке, куда ездили отдыхать родители, – на берегу моря, а из воды высовываются рожицы в белых панамках: мой брат Василий и его друзья – Артем Сергеев и Женя Курский. Мама на террасе в Мухолатке, возле белых мраморных львов, – на ней прямое платье балахоном, по тогдашней моде, с вырезом карэ и короткими рукавами, – загорелая, с зачесанными гладкими волосами, собранными в узел сзади. Мама в Зубалове, на нашей лесной дорожке к ка литке. Приехали «высокие гости» из Турции. К. Е. Ворошилов, В. М. Молотов, М. М. Литвинов – все гуляют, очевидно, всех «принимал» отец. Тут же я – для развлеченья. Мама с шалью на плечах, лицо ее напряжено – она следит за мной, чтобы я себя «вела хорошо». Мама опять в шали на плечах, за столиком в Зубалове; это домашнее фото было увеличено после ее смерти по желанию отца. И большие увеличенные фотографии были развешаны по всем комнатам нашей новой квартиры в Кремле.

Мама здесь такая счастливая, такая сияющая, что глядя на это фото немыслимо, невозможно понять ее дальнейшую судьбу – вот почему многие и не понимали, и не верили… Но, чем дальше, тем фотографии становятся печальнее. Хорошие портреты, сделанные Н. А. Свищовым-Паола в Москве, уже исполнены грусти. Лицо ее замкнуто, гордо, печально. К ней страшно подойти близко, неизвестно, заговорит ли она с тобой. И такая тоска в глазах, что я и сейчас не в силах повесить портрет в своей комнате и смотреть на него; такая тоска, что кажется, при первом же взгляде этих глаз, должно было быть понятно всем людям, что человек обречен, что человек погибает, что ему надо чем-то помочь. Почему же, думаю я теперь, никто не кинулся помочь? Почему никто не понимал, чем это все может кончиться? Мама была очень скрытной и самолюбивой. Она не любила признаваться, что ей плохо. Не любила обсуждать свои личные дела. За это на нее обижались и бабушка, и ее сестра, Анна Сергеевна, – сами они были чрезвычайно открытые, откровенные, – что на уме, то и на языке. Теперь, когда я уже сама взрослая, я больше понимаю ее, и даже маленькие детали и штрихи ее жизни, которые иногда проскальзывают в чужих рассказах, говорят мне много. Мамина сестра, Анна Сергеевна, говорила мне не так давно, что в последние годы своей жизни маме все чаще приходило в голову – уйти от отца. Анна Сергеевна всегда говорит, что мама была «великомученицей», что отец был для нее слишком резким, грубым и невнимательным, что это страшно раздражало маму, очень любившую его. Как-то еще в 1926 году, когда мне было полгода, родители рассорились и мама, забрав меня, брата и няню, уехала в Ленинград к дедушке, чтобы больше не возвращаться. Она намеревалась начать там работать и постепенно создать себе самостоятельную жизнь. Ссора вышла из-за грубости отца, повод был невелик, но, очевидно, это было уже давнее, накопленное раздражение. Однако, обида прошла. Няня моя рассказывала мне, что отец позвонил из Москвы и хотел приехать «мириться», и забрать всех домой. Но мама ответила в телефо н, не без злого остроумия: «Зачем тебе ехать, это будет слишком дорого стоить государству! Я приеду сама». И все возвратились домой… Анна Сергеевна говорит, что в самые последние недели, когда мама заканчивала Академию, у нее был план уехать к сестре в Харьков, – где работал Реденс в украинской ЧК, – чтобы устроиться по своей специальности и жить там. Анна Сергеевна все время повторяет, что у мамы это было настойчивой мыслью, что ей очень хотелось освободиться от своего «высокого положения», которое ее только угнетало. Это очень похоже на истину. Мама не принадлежала к числу практических женщин – то, что ей «давало» ее «положение» абсолютно не имело для нее значения. Этого никак не могут понять женщины трезвые, рассудительные (вроде моей бывшей свекрови 3. А. Ждановой, называвшей маму «душевнобольной», ибо «не было причин» ей томиться и страдать!) Любая из них смирилась бы вообще с чем угодно, лишь бы вовеки не потерять это дарованное судьбой «место наверху». А мама стеснялась подъезжать к Академии на машине, стеснялась говорить там – кто она (и многие подолгу не знали, чья жена Надя Аллилуева). А в те годы вообще жизнь была куда проще, – отец еще ходил пешком по улицам, как все люди (правда, он больше любил всегда машину). Но и это казалось чрезмерным выпячиванием среди остальных. Она честно верила в правила и нормы партийной морали, предписывавшей партийцам скромный образ жизни. Она стремилась придерживаться этой морали, потому что это было близко ей самой, ее семье, ее родителям, ее воспитанию. Один пример очень характерен в этом смысле. После смерти Ленина (а, может быть, и раньше), было принято постановление ЦК о том, что члены ЦК не имеют права получать гонорар за печатание своих партийных статей, книг, – и что эти средства должны идти в пользу партии. Мама была этим недовольна, потому что считала – лучше получать то, что ты действительно заработал, чем бесконечно, без всяких лимитов, лазить в карман казны и брать оттуда на свои домашние нужды, на дачи, машины, содержание прислуги, и т. п. Тогда еще только-только начиналось казенное содержание домов членов правительства. Слава Богу, мама не дожила до этого и не увидела как потом, отказываясь от гонораров за партийные труды, наши знатные партийцы со всеми чадами, домочадцами и всеми дальними родственниками сели на шею государству. Все дело было в том, что у мамы было свое понимание жизни, которое она упорно отстаивала. Компромисс был не в ее характере. Она принадлежала сама к молодому поколению революции – к тем энтузиастам-труженикам первых пятилеток, которые были убежденными строителями новой жизни, сами были новыми людьми, и свято верили в свои новые идеалы человека, освобожденного революцией от мещанства и от всех прежних пороков. Мама верила во все это со всей силой революционного идеализма, и вокруг нее было тогда очень много людей, подтверждавших своим поведением ее веру. И среди всех, самым высоким идеалом нового человека показался ей некогда отец. Таким он был в глазах юной гимназистки, – только что вернувшийся из Сибири «несгибаемый революционер», друг ее родителей. Таким он был для нее долго, но не всегда… И я думаю, что именно потому что она была женщиной умной и внутренне бесконечно правдивой, она своим сердцем поняла, в конце концов, что отец – не тот новый человек, каким он ей казался в юности, и ее постигло здесь страшное, опустошающее разочарование. Моя няня говорила мне, что последнее время перед смертью мама была необыкновенно грустной, раздражительной. К ней приехала в гости ее гимназическая подруга, они сидели и разговаривали в моей детской комнате (там всегда была «мамина гостиная»), и няня слышала, как мама все повторяла, что «все надоело», «все опостылело», «ничего не радует»; а приятельница ее спрашивала: «Ну, а дети, дети?». «Всё, и дети», – повторяла мама. И няня моя поняла что, раз так, значит, действительно ей надоела жизнь… Но и няне моей, как и всем другим, в голову не могло придти

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату