Толстяк совсем смутился. Все замолчали, а женщины смотрели на Толстяка с каким-то испугом.
— Толстяк — добрый, а вы все — злые. Толстяк…
Антонио смолк и устремил взгляд на бескрайние табачные поля.
Рикардо пробормотал:
— Подумаешь, я тоже кормил свою бабку…
Но женщина, прежде чем уйти к себе в барак, подошла к Толстяку и попросила:
— Помолись за меня… И уговори Антонио собрать деньги, чтоб тем, кого здесь на работу не берут, добраться до какаовых плантаций. — Она посмотрела на табачные листья. — Огребут нынче хозяева деньжищ — страшно подумать…
Рикардо подхватывает:
— Работы нынче по горло. Табак уродился, а сеу Зекинья не хочет больше никого нанимать. Не знаю, как это он вас двоих еще взял…
— В Кашоэйре народ с голоду помирает… Вот и идут сюда…
— Гнуть спину за десять тостанов в день…
Где-то неподалеку заревел осел. Антонио Балдуино окликнул мужа старухи сборщицы, тот вышел во двор, дожевывая ужин:
— Слышишь, твой отец тебя требует…
— А может, это тебя зовет твой дедушка?
Все засмеялись. Антонио Балдуино понизил голос:
— Не обижайся. Я о другом: ведь правда, синья Тотонья — аппетитная штучка?
— А ты попробуй — тогда узнаешь… У ее мужа четверо покойников на совести. Он шутить не любит, бьет без промаха.
— На все пойдешь, коль два месяца без бабы…
Старик засмеялся. Рикардо вскинулся на него:
— Тебе, женатому, хорошо смеяться… Хоть и старая и рожа, а все-таки баба… А я здесь уже год торчу, хоть кобылу себе в постель тащи…
— Да я вовсе не над этим смеюсь… Я когда сюда попал, на табачные плантации, здесь уж так повелось. Хватил я лиха, пока не заполучил Селесту, — она жила здесь и была совсем еще девчонка. Теперь-то она рожа, а в то время поискал бы еще такую красотку… До нее бы уж давно кто-нибудь из батраков добрался — сам знаешь, здесь на женщин все, как птица урубу на падаль, кидаются. Но все отца ее боялись: тот пригрозил, что убьет любого, кто сунется к его дочке. Но я тогда уж два года женского запаха не чуял и внушал себе, что никто со мной ничего не сделает: каждый умрет, как ему на роду написано. И однажды дождливой ночью позвал я Селесту погулять. Отец ее дома был, ружье свое чистил. Он даже о чем-то со мной говорил и смеялся… А я прямо весь трясся от страха… Но, когда Селеста ко мне вышла, я уж ничего не смог с собой поделать… И тут же в кустах, неподалеку от ее дома, повалил ее, и все…
Все слушали старика, опустив глаза. Антонио Балдуино чертил что-то на земле ножом. Рикардо в нетерпении потирал руки…
Старик продолжал:
— Два года я жил без женщины… Все платье на Селесте было разорвано… В страхе я побежал, сам не зная куда, — все ждал, что старик меня убьет.
— А потом…
— Ну куда здесь убежишь? Наутро набрался я храбрости и пошел к Селестиному отцу. Он сидел дома и опять ружье чистил. Увидел меня и сразу ружье ко мне дулом… Ну, думаю, сейчас он меня прикончит, — а сам, дай мне волю, опять бы на Селесту накинулся… Собрался я с духом, и открыл я ему все, как было. И сказал, что хочу жениться на его дочке, а человек, мол, я верный и работящий. Старик лицо руками закрыл и молчит, а я к смерти готовлюсь. Однако смотрю, вроде убивать он меня не собирается. Помолчал и говорит: «Этого надо было ждать. Мужчине нужна женщина, а здесь женщин наперечет. Забирай ее к себе, но женись, как обещал». Я прямо ушам своим не поверил, а старый Жоан добавил: «Прощаю тебя, потому как повинился ты мне во всем. Как мужчина поступил, не испугался».
Потом он позвал Селесту и велел ей идти со мной. А сам снова принялся чистить ружье. Но когда мы уходили, клянусь вам, старик плакал…
Все молчали. Ветер шевелил табачные листья. Рикардо тяжело вздохнул и сказал:
— Вот и обходись, как знаешь, когда здесь всего две бабы, да и те замужние…
— А дочка синьи Лауры?
— Захоти она, я бы на ней женился, — выпалил Рикардо.
Антонио Балдуино с размаху воткнул нож в землю. Высокий негр сказал:
— Когда-нибудь я до нее доберусь, хоть силком, хоть по доброй воле…
— Но ведь ей еще и двенадцати нет, — ужаснулся Толстяк.
На горизонте, в тумане, горы. Уходит вдаль железная дорога, по ней отправляются поезда, увозя мужчин и женщин, на ходу выкрикивающих слова прощания. По этой дороге везут на ярмарки мешки с фруктами, нагруженных ослов, быков на продажу. Одни тащат на потных спинах громадные мешки, другие погоняют ослов, ведут быков. Переправляются целые стада, и пастухи тоскливо тянут:
— Эййййййй…
Руки опускаются к земле, большие натруженные руки — они рвут и рвут остро пахнущие табачные листья. Руки опускаются и подымаются заученно-размеренным, однообразным движением, словно руки молящихся. Спины разламываются от боли, пронзительной и непреходящей, она не дает спать по ночам. Зекинья ходит, следя за работой, отдает распоряжения, покрикивает на нерадивых. Горы табачных листьев все растут, и к вечеру натруженные, все в мозолях руки зарабатывают десять тостанов, которых, однако, сборщики никогда не видят: ведь все они уже задолжали хозяину больше, чем заработали.
Мозолистыми, изуродованными работой руками они машут проходящим мимо поездам.
Антонио Балдуино и Толстяк жили в одном бараке с неграми Рикардо и Филомено. Филомено большей частью молчал и слушал, а если говорил, то все про выстрелы и убитых. У Рикардо над его топчаном был наклеен на стенку портрет киноактрисы: раздетая догола, она кокетливо прикрывалась веером. Рикардо ревниво оберегал портрет, подаренный ему несколько лет назад хозяйским сыном. Коптилку он поставил так, что в ее желтом свете актриса выглядела как живая и нагота ее рождала вожделение. Над постелью Толстяка висело изображение святого, купленное им в Бонфине за пятьдесят рейсов. Антонио Балдуино над своим топчаном повесил талисман, подаренный ему Жубиабой, и ножи, которые он обычно носил за поясом. Только у Филомено ничего на стенке не висело.
После ужина все собирались на террейро, и поскольку у них не было ни кино, ни театра, ни кабаре, они играли на гитаре и пели песни. Огрубевшие пальцы перебирали струны, и возникающие мелодии наполняли то радостью, то печалью сердца батраков с табачных плантаций. Звучали скорбные напевы и веселые самбы, а Рикардо был непревзойденный мастак по части куплетов. Его пальцы так и бегали по гитарным струнам: грубые, мозолистые батрацкие руки на глазах у всех становились руками артиста — быстрыми и ловкими, и они завораживали слушателей любовными и героическими историями. Руки, днем добывавшие насущный хлеб, вечером дарили мужчинам радость на этой земле, лишенной женщин. И ночь отступала, одна песня сменяла другую, и в них было все, что ищут люди в кино, театрах, кабаре… Быстрые пальцы летали по струнам, и музыка лилась над табачными плантациями, освещенными яркой луной.
Глубокой ночью, когда гитара умолкала и везде воцарялась тишина, а батраки спали крепким сном на своих топчанах, погасив коптилки, Рикардо приковывался взглядом к портрету голой актрисы. Он смотрел и смотрел на нее не отрываясь, пока она не оживала. И вот он видит ее, уже одетую, и не здесь, в этом темном бараке, нет, она и Рикардо уже далеко отсюда, в большом городе, — городе, в котором Рикардо никогда не был, с яркими огнями, потоком автомобилей, городе, который больше, чем Кашоэйра и Сан-Фелис, вместе взятые. Может быть, в Баие, а то и в самом Рио-де- Жанейро. По улицам идут женщины, белые и мулатки, и все улыбаются Рикардо. На нем новый кашемировый костюм, на ногах — желтые ботинки, — он видел такие на ярмарке в Санта-Ана. Женщины призывно хохочут, завлекая Рикардо, но с ним она, актриса, он познакомился с ней в театре, и вот теперь она идет с ним под руку, и он чувствует, как ее грудь прижимается к его груди. Они будут ужинать в шикарном ресторане, где на женщинах вечерние туалеты и где подают самые дорогие вина. Он уже много раз целовал