с разбитой крышей, подавляя немецкие миномёты. Сколько времени прошло — час, два или двадцать минут? Наверное, много — не поймёшь. Только когда выпал из рук бинокль, Панкратов вдруг почувствовал, что весь закоченел. Одежда покрылась ледяной коркой, брюки в коленках пристыли к земле, а кончики ног, самые пальцы — словно кто иголками колет, безжалостно и часто-часто.
А в трубке торопливо-тревожно:
— Гнездо, гнездо, почему молчишь? Ранен?
— Нет!
Чтобы хоть как-нибудь продержаться, чтобы унять нестерпимую боль и хоть немного согреть ноги, Панкратов принялся колотить носками сапог о землю; руки он натёр снегом, а потом, вытерев о волосы и погрев их немного своим дыханием, снова взял в руки бинокль. Все это он делал быстро, торопливо и почти машинально, думал только об одном — батарея ждёт, надо корректировать огонь; ждут пехотинцы, залёгшие в снегу и тоже замерзавшие так же, как и он… Когда Панкратов, отдав очередную команду, снова взглянул на занятое немцами село, он не сразу понял, что там произошло. Но вот он заметил, что миномётная батарея, стоявшая в церковной ограде, быстро снималась с позиций и покидала село; покидали село танки, пехота, орудия; люди с факелами бегали по деревне и поджигали дома. «Отходят! Драпают!» Он подумал, что, наверное, и слева, и справа наши войска обходят село, но он успел только крикнуть в трубку:
— Немцы уходят!
На бруствере перед самым лицом взметнулось пламя, чем-то тяжёлым ударило по голове, и сразу — будто из-под ног вырвали землю, а перед глазами завертелись бесконечно многоцветные завитки спирали. И уже — ни радужных завитков, ни падения. Ничего.
Очнулся Панкратов в избе. Шуршат плащ-палатки и шинели. Дымно. На столе горит свеча, но её не видно, потому что заслоняет чья-то широкая спина. Вокруг стола стоят человек шесть. Молчат, курят, кто-то бьёт ладонью о дно бутылки, выбивает пробку. Ворчит:
— Закупорили, сволочи…
— Ну-ка, разрешите мне, товарищ лейтенант!
Просит Опенька. Это он загораживает своей широченной спиной свечу.
— На, пробуй…
— Эх, Мар-руся!..
Удар. Звонкий. И сразу чей-то удивлённый голос:
— Готово!
— Наливай, коньячок, должно быть добрый.
— Что, что, а коньяк у немцев — обижаться не приходится… здорово, черти, живут.
— Своего нету, французский.
— Ну и что же.
— Ну, подняли!..
Подняли стаканы. Пьют молча, никакого тоста.
— Трофеев много? — спрашивает капитан, вытирая ладонью губы.
— Порядком. Двадцать машин, полностью миномётная батарея, а мелкого хлама — автоматов и винтовок — не считали.
— Пленных?
— Тоже дай бог. А нашего лейтенанта, что на холм лазил, сильно? — спрашивает лейтенант с угреватом лицом. Панкратов это отчётливо слышит.
— В голову осколком, да ладно, каска спасла, а то бы насмерть. Без сознания лежит.
— Храбрый парень.
— Молодец. Представлю к ордену.
— Заслужил.
— Заслужил.
— Ну, капитан, давай руку, мне пора!
Хлопают ладони. Лейтенант шумно выходит в дверь. Вместе с ним выходят и капитан с разведчиками. Уже где-то в сенцах слышится:
— Это твой?
— Драндулет-то? Мой. Трофей…
— А шофёр есть?
— Ты лучше спроси: кого нет в пехоте?
Шум шагов, скрип захлопнувшихся дверей, тишина. «Почему же я не окликнул капитана? Неужели больше не зайдёт?.. А деревню взяли. Взяли все-таки!..» Справа кто-то стонет. Слева тоже. Двое. Нет, трое. У кого-то булькает в горле. Панкратов силится подняться на локтях, но не может. Резкая боль в бедре заставляет снова опуститься на солому. Рукой ощупывает ногу — в бинтах. И голова в бинтах. Бинты мокрые и липкие. «Значит, в ногу и голову».
В сенцах гремят сапоги. В комнату входят трое. Двое с носилками. Кладут в них кого-то, уносят. Третий наклоняется.
— Опенька?!..
Панкратову кажется, что он говорит очень громко, но голос его так слаб, что Опенька снимает каску, чтобы лучше слышать бывшего своего командира.
— Как себя чувствуете, товарищ лейтенант? — Нога ломит и голова раскалывается.
— Это ничего, это пройдёт. Когда меня мачтой царапнуло, — Опенька проводит пальцем по шраму на щеке, — тоже голова болела.
— Ну?
— Ещё как. А потом ничего, все прошло. Пройдёт и у вас, товарищ лейтенант.
— Ты думаешь?
— Нисколько не сомневаюсь.
— Это кто был сейчас здесь?
— Санитары.
— Нет. Раньше.
— Капитан был и лейтенант этот, из пехоты. Коньяку трофейного малость достали, ну вот, с удачи… Я и вам оставил. Капитан не велел давать, а я оставил. Налить?
— Налей.
Коньяк крепкий, обжигает во рту. По телу растекается тепло, и так чувствительно, будто опускаешься в горячую ванну. И боль в бедре глуше.
— А здорово вы, товарищ лейтенант!..
— Что здорово-то?
— Ползли, а?.. Ну, думаю, сейчас накроет, сейчас накроет, а посмотрю — вы опять… А капитан наш весь бруствер ногтями исковырял.
— Сильно немцы били?
— У-у!..
— Врёшь?
— Честное слово разведчика.
— Знаю тебя, любишь прихвастнуть.
— Честное, товарищ лейтенант! — подтвердил Опенька и, заметив, что лейтенант улыбается, тоже засмеялся.
— Эх, Опенька, Опенька, хороший ты солдат. Откровенно, я не помню, как полз. Только, мне кажется, не так страшно было, как ты говоришь. Я знаешь чего боялся?
— Снайпера?
— Нет. Думаю, крикнет сейчас командир взвода: «Куда зад поднял? Ниже, ниже, осколком срежет!…» — и весь бой исчезнет. В училище у нас так бывало: мы ползём по плацу на тактических, а командир взвода меж нами с секундомером в руке и покрикивает. Тут бой воображаешь, силишься представить, как жужжат осколки и поют пули, а он: «Опусти зад! Куда задрал зад!» Ну, и весь бой — к черту!
Опенька моргает глазами, он ничего не понимает. Говорит своё: