Опенька кашлянул, и Майя быстро обернулась. Она удивлённо взглянула на солдат: «Трое?., С санитарной сумкой?» Опенька и Карпухин все ещё держали Ивана Ивановича под локти. Санитар смотрел на расплющенные носки своих кирзовых сапог и молчал. Вид у него был такой жалкий, словно он ранен или, по крайней мере, тяжело болен. Майя так и поняла: они пришли к ней за помощью.
— Что случилось? — спросила она и, стряхнув с рук пену, подошла к Ивану Ивановичу. — Что с вами?
— Болен он, — вместо Ивана Ивановича ответил Опенька.
— Что с ним?
— Вот, жалуется, — едва сдерживаясь от смеха, подтвердил Карпухин.
— На что? — девушка повернулась к нему.
— На что жалуешься, Иван Иваныч? — подтолкнул Карпухин санитара.
Тот продолжал смущённо смотреть себе под ноги. Майя перехватила его взгляд.
— С ногами что-нибудь?
Опенька и Карпухин переглянулись.
— Конечно, на ноги он и жалуется.
— Мозоль у него, прямо замучился парень.
— Снимите сапог, посмотрим. На какой ноге?
— На правой, Иван Иваныч? — спросил Опенька.
— На правой, точно на правой, я знаю.
Говорили все, кроме Ивана Ивановича, а он лишь смотрел на них непонимающими круглыми глазами и в знак согласия (что ему оставалось делать!) кивал головой.
Его усадили на землю и стали снимать сапог.
— Осторожней, осторожней, — приговаривал Опенька, словно действительно боялся, что Силку будет больно. Хоть кирзовый сапог с широким голенищем снимался легко, стаскивали его медленно, бережно поддерживая ногу. Так же осторожно, как повязку с раны, раскручивали портянку. Майя следила за движениями их рук, готовая сейчас же остановить разведчиков, если они начнут отдирать прилипшую к ране портянку.
— Где же мозоль? — удивлённо спросила Майя, и в глазах её мелькнуло подозрение: «Может, насмехаются?..» Она насторожилась.
— Не ту ногу разули, — быстро нашёлся Опенька. — Которая у тебя болит, Иван Иваныч, левая разве?
— Левая, — подтвердил санитар.
— Так чего же ты сразу-то… давай левую…
Сняли и второй сапог. Когда стали разворачивать портянку, санитар вскрикнул:
— Осторожней, ребята!
— Осторожней! — Майя присела на корточки и отстранила руки Опеньки. — Давайте, я сама.
На портянке виднелось мокрое красноватое пятно. Майя осторожно отняла прилипшую к ранке портянку, и все вдруг увидели, что на пятке действительно мозоль, раздавленная и уже превратившаяся в гнойную рану. Опенька подскочил от неожиданности и удивления:
— Ваня!
Смех разом прошёл.
— Как же это ты, Ваня? И молчал до сих пор?
Санитар ничего не ответил, только пожал плечами.
Майя принялась торопливо перевязывать ранку. Опенька и Карпухин растерянно смотрели на санитара. К ним подошёл старшина Ухватов.
— Что случилось?
Опенька встал.
— Мозоль у парня…
— Что?
— Мозоль.
Старшина нагнулся и, осмотрев ногу санитара, сказал:
— Ты что же до сих пор не научился портянки крутить?!
— В медсанбат бы его, — вступилась Майя. — Рана-то гнойная, может заражение быть.
— Ерунда, заживёт!
— А все же в медсанбат бы надо, — поддержал Майю Опенька.
Иван Иванович безразлично смотрел на них, ему было все равно — отправят ли его в медсанбат, или оставят на батарее — он на все готов.
— Ладно, — согласился старшина. — Но не в медсанбат, а на кухню, будешь картошку чистить. А ты, Опенька, вот что, предупреди всех разведчиков, чтобы не расходились. Сейчас из хозчасти придёт парикмахер, пострижёт вас, а потом — в баню все. Понял?
— Понял, товарищ старшина!
Ухватов пошёл через двор на огороды: там солдаты второго огневого взвода топили баню. Опенька и Карпухин привели Силка под навес, где сидели теперь разведчики. Санитар держал в руке сапог (сумку он по забывчивости оставил возле Майи), нога его была перевязана бинтами.
Разведчики дружно засмеялись, увидев в таком виде Ивана Ивановича, кто-то спросил:
— Это чем она тебя — сумкой или поленом?
— Мы вот шутили, а человек, можно сказать, и в самом деле подвиг совершил, — сказал Опенька, и голосом, и выражением лица давая понять, что говорит вполне серьёзно. — Оказывается, такую мозоль натёр на ноге, ай да ну, и молчал.
— А кто виноват?
— Кто бы ни был виноват, а человек молчал, терпел и с поля боя не ушёл. Ради нас же.
Карпухин, стоявший у входа под навес, неожиданно крикнул:
— Воздух!..
Разведчики смолкли, и в тишине отчётливо послышались звуки моторов. Карпухин вышел из-под навеса и стал смотреть в небо. Все с напряжением следили за ним и ждали, что он скажет.
— Наши.
Снова задвигались под навесом разведчики: кто-то принялся дописывать неоконченное письмо родным, кто-то просил химический карандаш, чтобы написать адрес на треугольнике; некоторые лежали молча, думая о своём самом сокровенном, чему, может быть, никогда не суждено свершиться; но большинство бойцов вели оживлённый разговор, вспоминая разные истории из боевой жизни, смешные и не смешные, остряки сыпали анекдоты — в общем, так или иначе, всем было весело, у всех было хорошее, приподнятое настроение. Трудности позади, а впереди — отдых, пусть двух-трехмесячный, но отдых. А что будет потом — бои, бои?.. Но это будет потом, и когда придёт — встретят, переживут, вынесут, и сейчас об этом «потом» никто не думал. Но оживлённо и весело было не только потому, что уходили на отдых — на батарее появилась женщина, и это событие вызвало разные толки среди бойцов. Никто ничего по-настоящему не знал, но догадок было много. Кто-то сказал, что она жена какого-то погибшего командира танковой роты, бывшего друга Ануприенко, и что у капитана будто бы даже есть её фотография с надписью. И ещё один вопрос волновал бойцов: останется ли она на батарее? Отвечали на него тоже по-разному. Щербаков хмурил брови, он был явно недоволен и считал, что женщина на батарее не к добру. Ничего хорошего от этого не будет.
Мало-помалу стали говорить вообще о женщинах, которых приходилось им встречать в жизни или о которых слышали когда-либо от других; женщины почти все оказывались плохими, даже учительница, о которой вспомнил Опенька, тоже была не из приятных, но зато жены — хорошие. У каждого — смирная, работящая, а главное, верная. Один только Щербаков ничего не говорил о своей, он хмурился, исподлобья поглядывая на товарищей.
— Остапа Бендера сюда бы, — сказал он угрюмо.
— Кого? — переспросил Опенька. — Какого Астапа?
— Остапа, говорю, рога заготавливать!
— Кого, кого? — допытывался Опенька. Он не читал ни «Двенадцати стульев», ни «Золотого