этим грубым и безвкусным полотном превосходные маленькие натюрморты: полевые цветы, лесные ягоды, покрытые мхом гнезда с яйцами, похожими на жемчужины, просвечивающиеся сквозь чистую зеленоватую морскую воду.
Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Вздрогнув, я повернулась — ко мне склонилась нахмуренная, скорее даже возмущенная физиономия.
— Que faites-vous ici?[162] — прозвучал вопрос.
— Mais, Monsieur, je m’amuse.[163]
— Vous vous amusez! Et a quoi, s’il vous plait? Mais d’abord faites-moi le plaisir de vous lever; prenez mon bras, et allons de l’autre cote.[164]
Я исполнила приказание. Мосье Поль Эмануэль (а это был именно он) вернулся из Рима, но лавры великого путешественника, видимо, не сделали его более терпимым к непослушанию.
— Разрешите проводить вас к вашим спутникам, — сказал он, куда-то увлекая меня.
— Но у меня нет никаких спутников.
— Не одна же вы здесь?
— Именно одна, мосье.
— Вас никто не сопровождает?
— Никто. А привел меня сюда доктор Бреттон.
— Доктор Бреттон и его мамаша, конечно?
— Нет, только доктор Бреттон.
— И он посоветовал вам посмотреть именно эту картину?
— Отнюдь. Я нашла ее сама.
Только потому, что волосы у мосье Поля были острижены очень коротко, они не встали дыбом на голове. Смекнув теперь, чего он добивается, я с некоторым удовольствием изображала полное равнодушие и поддразнивала его.
— Поразительное, чисто британское безрассудство! — воскликнул профессор. — Singulieres femmes que ces Anglaises![165]
— A что случилось, мосье Поль?
— Она спрашивает, что случилось! Как вы, юная барышня, осмеливаетесь с хладнокровием какого- нибудь юнца сидеть здесь и смотреть на эту картину?
— Картина отвратительная, но я не понимаю, почему мне нельзя глядеть на нее.
— Ладно! Ладно! Не будем больше говорить об этом. Все же одной вам здесь быть не следует.
— Ну а если у меня нет компании или, как вы выражаетесь, спутников, что мне делать? И потом, какая разница, одна я или с кем-нибудь? Никто меня не беспокоит.
— Замолчите и садитесь вот сюда! — распорядился он, усаживая меня на стул, стоявший в самом мрачном углу перед целым рядом особенно хмурых картинок в рамках.
— Однако, сударь!
— Однако, мадемуазель, садитесь и не двигайтесь с места, пока вас тут не найдут или я не дам разрешения подняться, ясно?
— Какой мрачный угол! — воскликнула я. — И какие безобразные картины!
Они и вправду были безобразны, эти четыре картинки, объединенные под названием «Жизнь женщины». Написаны они были в отвратительной манере — безвкусные, невыразительные, тусклые, отравленные ханжеством. На первой, названной «Юная девица», эта самая девица выходила из церкви; в руках она держала молитвенник, одета была чрезвычайно строго, глаза опущены долу, губы поджаты — гадкая, преждевременно созревшая маленькая лицемерка. Вторая — «Замужем» — изображала ее же в длинной белой фате; она у себя дома преклонила колени, молитвенно сложила руки и невообразимым образом закатила глаза так, что видны одни белки. На третьей — «Молодая мать» — она печально склонилась над одутловатым и каким-то неживым, будто слепленным из глины, младенцем с круглым, как луна, нездоровым лицом. На четвертой — «Вдова» — она была изображена в глубоком трауре и держала за руку девочку в черном одеянии, и эта милая пара старательно рассматривала изящный памятник во французском стиле, сооруженный в уголке какого-то кладбища. Все четыре «ангельских лика» были угрюмы и бледны, как у ночного вора, холодны и бесцветны, как у привидения. Как можно жить рядом с подобной женщиной — лицемерной, унылой, бесстрастной, безмозглой, ничтожной?! Она мне показалась ничуть не приятнее, чем праздная, похожая на цыганку великанша Клеопатра.
Долго задерживать внимание на этих шедеврах было совершенно немыслимо, и я потихоньку начала оглядываться, желая рассмотреть другие картины.
Между тем около роскошной Львицы, общества которой меня лишили, собралась целая толпа зрителей, из коих почти половину составляли женщины. Однако мосье Поль объяснил мне потом, что это были «дамы» и им можно рассматривать такие вещи, на которые «барышня» и взглянуть не имеет права. Я откровенно заявила ему, что не согласна с его мнением и не вижу причин накладывать такие ограничения. В ответ на это он со свойственной ему властностью велел мне замолчать, не преминув тут же строго осудить меня за безрассудство и невежество. Думаю, профессорскую кафедру никогда не занимал более деспотичный человек, чем малорослый господин Поль. Кстати, он-то сам, как я заметила, смотрел на это полотно довольно долго, ничуть не смущаясь, не забывая, правда, поглядывать в мою сторону, вероятно для того, чтобы убедиться, не перешла ли я дозволенных границ. Вскоре, однако, он вновь заговорил со мной, пожелав узнать, не болела ли я в его отсутствие.
— Болела, но теперь совсем здорова.
Тогда он поинтересовался, где я проводила каникулы, и получил ответ, что большую часть времени я пробыла на улице Фоссет, а остаток каникул — у мадам Бреттон. Он, видите ли, слышал, будто я осталась на улице Фоссет в полном одиночестве, так ли это? Я дала отрицательный ответ и уведомила его, что со мной была Мари Брок, слабоумная девочка.
Он пожал плечами; на лице его стремительно сменялись разноречивые чувства. Мосье Поль хорошо знал Мари Брок; ни одно его занятие в третьем отделении, где учились самые неспособные пансионерки, не проходило без того, чтобы она не вызвала в нем столкновения непримиримых ощущений. Ее внешность, отталкивающие повадки и частые необузданные выходки выводили его из терпения и возбуждали к ней ярую неприязнь; это чувство вообще легко вспыхивало в нем, когда кто-нибудь оскорблял его вкус или противоречил его воле. Но наряду с этим ее несчастная судьба взывала к снисходительности и сочувствию, а по своей натуре он не мог не откликнуться на такой призыв. Поэтому у него в душе почти ежедневно происходили стычки между раздражительностью и отвращением, с одной стороны, и жалостью и чувством сострадания — с другой. Следует признать, что первые редко одерживали победу, но, если это случалось, мосье Поль становился страшен. Его обуревали необузданные страсти, которые прорывались с равной силой как в ненависти, так и в любви. Попытки сдержать их ни в коей мере не смягчали впечатления, производимого их яростностью. Естественно, что такие черты характера нередко вызывали у заурядных людей чувство страха и неприязни. Однако на самом деле его не следовало бояться, ибо ничто не доводило его до такого остервенения, как трусость и подозрительность, ничто не успокаивало его так, как открытость и доверчивость, проявить которые, правда, мог лишь тот, кто глубоко проник в сущность его натуры, а это было нелегко.
— Как вы уживались с Мари Брок?
— Я делала все, что в моих силах, мосье, но как тяжко было оставаться с ней наедине!
— Значит, вы малодушны! Вам не хватает мужества, а может быть, и сострадания. С таким характером сестры милосердия из вас не выйдет.
По-своему он был религиозен, этот маленький человечек. Душа его благоговела перед католическими законами самоотречения и самопожертвования.
— Право, не знаю; во всяком случае, я старалась ухаживать за ней как можно лучше, но, когда ее увезла тетка, я ощутила огромное облегчение.
— Какая же вы эгоистка! Да известно ли вам, что существуют женщины, которые служат в больницах для таких несчастных? Вы, конечно, не смогли бы за ними ходить?
— А вы, сударь, смогли бы?
— Истинные женщины должны безгранично превосходить нас, грубых, заблуждающихся, капризных мужчин, в умении исполнять подобные обязанности.