со старушкой, поворотившись к дверям спиной.
Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил озноб. Все четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела — все же спокойней, когда около тебя двое мужчин. Я обернулась к двери, приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; наконец я убедила их подняться на чердак и взглянуть, что там. И тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою.
Бесценное письмо! Как могла я про него забыть! Со всех ног я бросилась наверх, стараясь обогнать тех, кого сама же и пригласила.
И что же?! Когда я взбежала на чердак, там было темно, как в колодце. Свеча погасла. К счастью, кому-то — я полагаю, это мадам не изменили спокойствие и разум — пришло в голову захватить из комнаты лампу; быстрый луч прорезал густую тьму. Но куда же подевалось письмо? Оно теперь больше меня занимало, чем монахиня.
— Письмо! Письмо! — Я стонала, я задыхалась. Я ломала руки, я шарила по полу.
Какая жестокость! Средствами сверхъестественными отнять у меня мою отраду, когда я не успела еще ею насладиться!
Не помню, что делали остальные, я их не замечала; меня расспрашивали, я не слышала расспросов; обыскали все углы; толковали о беспорядке на вешалке, о дыре, о трещине в стекле на крыше — бог знает о чем еще.
«Кто-то либо что-то тут побывало» — таково было мудрое умозаключение.
— Ох! У меня отняли мое письмо! — не в силах успокоиться, вопила я, как одержимая.
— Какое письмо, Люси? Девочка моя, какое письмо? — шепнул знакомый голос прямо мне в ухо.
Поверить ли ушам? Я не поверила. Я подняла глаза. Поверить ли глазам? Неужто это тот самый голос? Неужто передо мной лицо самого автора письма? Неужто передо мной на темном чердаке — Джон Грэм, доктор Бреттон собственной персоной?
Да, это был он. Как раз в тот вечер его позвали пользовать бедную мадам Кинт; он-то и разговаривал с нею в столовой, когда я туда влетела.
— Речь о моем письме, Люси?
— Да, да, о нем. О письме, которое вы мне писали. Я пришла сюда, чтоб прочесть его в тишине. Я не нашла другого спокойного места. Весь день я его берегла — я его не открывала до вечера. Но я едва успела его пробежать. Неужто я его лишусь?! Мое письмо!
— Тш-ш! Зачем же так убиваться? Полноте! Пойдемте-ка лучше отсюда, из этой холодной комнаты. Сейчас вызовут полицию для дальнейших розысков. Нам ни к чему тут оставаться. Давайте спустимся в гостиную.
Мои закоченелые пальцы очутились в его теплой руке, и он повел меня вниз, туда, где горел камин. Мы с доктором Джоном сели у огня. Он успокаивал меня с несказанной добротой, обещал двадцать писем взамен одного утраченного. Бывают слова обиды острыми как нож, и раны от них, рваные и отравленные, никогда не заживают. Но бывают и слова утешения столь нежные, что отзвуки от них остаются навсегда, и до гробовой доски не умолкают, и тепло их не стынет и согревает тоскующую душу до самой смерти. Пусть говорили мне потом, что доктор Бреттон вовсе не так прекрасен, как я вообразила, что душа его лишена той высоты, глубины и широты, какими я наградила ее в мечтах. Не знаю: он для меня был как родник для жаждущего путника, как для иззябшего узника — солнце. Я считала его самым замечательным. Таковым он, без сомненья, и был в те минуты.
Он с улыбкой спросил меня, отчего мне так дорого его письмо. Я не сказала, но подумала, что оно мне дороже жизни. Я ответила только, что не так уж много я получала на своем веку милых писем.
— Уверен, вы просто не прочитали его, вот и все, — сказал он. — Иначе не стали бы так о нем горевать!
— Нет, я прочитала, да только один раз. Я хочу его перечесть. Как жалко, что оно пропало! — Тут уж я не удержалась и снова разразилась слезами.
— Люси, Люси, бедненькая! Сестричка моя крестная! (А существует ли такое родство?) Да вот оно, вот оно, ваше письмо, нате, возьмите! Ах, если б оно стоило ваших слез, соответствовало бы такой нежной безграничной вере!
И вот что любопытно! Оказывается, что его быстрый глаз заприметил письмо на полу, и столь же быстрая рука выхватила его прямо у меня из-под носа. Он упрятал его в жилетный карман. Будь мое отчаянье хоть на йоту поменьше, вряд ли он сознался бы в похищении письма и вернул его мне. Будь мои слезы чуть-чуть менее бурными и горячими, они бы, верно, лишь потешили доктора Джона.
Я до того обрадовалась, обретя письмо, что и не подумала упрекать его за пытку, я не могла скрыть радость. Однако ее выразило скорее мое лицо, чем слова. Говорила я мало.
— Ну, теперь вы довольны? — спросил доктор Джон.
Я отвечала, что довольна и счастлива.
— Хорошо же, — сказал доктор Джон. — Как вы себя чувствуете? Успокоились? Нет, я вижу, вы дрожите как осиновый лист.
Но мне самой казалось, будто я совершенно спокойна. Я уже не испытывала ужаса. Я овладела собой.
— Стало быть, вы в состоянии рассказать мне о том, что видели? Знаете ли, пока из ваших слов ничего нельзя понять. Вы вбежали в гостиную, белая как полотно, и твердили все о «чем-то», а о чем — непонятно. Это был человек? Или зверь? Что это было такое?
— Не стану я точно описывать, что видела, — сказала я. — Если только кто-то еще увидел то же самое, пусть тот и расскажет, а я подтвержу. Иначе мне не поверят, решат, что я просто видела сон.
— Нет, лучше скажите, — убеждал меня доктор Джон. — Я врач и должен все выслушать. Вот я смотрю на вас как врач и читаю, быть может, то, что вы желаете утаить, по глазам вашим, странно живым, беспокойным, по щекам, от которых отхлынула вся кровь, по руке, в которой вы не в силах унять дрожь. Ну, Люси, говорите же.
— Вы смеяться станете…
— Не скажете — не получите больше писем.
— Вот вы уже и смеетесь.
— Я отниму у вас и сие единственное посланье. Оно мое, и, думаю, я вправе так поступить.
Я поняла, что он надо мною подтрунивает. Это меня успокоило. Но я сложила письмо и убрала с глаз долой.
— Прячьте на здоровье, я все равно, если захочу, его раздобуду. Вы недооцениваете ловкость моих рук. Я бы мог в цирке фокусы показывать. Мама утверждает, что у меня глаз такой же острый, как и язык, а вы этого не замечали, верно, Люси?
— Нет, нет, когда вы были еще мальчиком, я все это замечала. Тогда больше, чем теперь. Теперь вы сильный, а сила не нуждается в тонкостях. Но вы сохранили «un air fin», [199] как говорят в этой стране. И это заметно всякому, доктор Джон. Мадам Бек все разглядела и…
— И оценила, — засмеялся он. — У нее у самой такой же вид. Но верните мне мое письмо, Люси, вам оно, я вижу, не дорого.
Я не ответила на его вызов. Грэм чересчур уж развеселился. На губах играла странная нежная усмешка, но она лишь опечалила меня, а в глазах мелькнули искорки — не злые, но и не обнадеживающие. Я поднялась, собираясь уходить, и не без уныния пожелала ему доброй ночи.
Обладая свойством чувствовать, угадывать чужое настроение (удивительная его способность!), он тотчас понял мое невысказанное недовольство, почти неосознанный упрек. Он спокойно спросил, не обиделась ли я. Я покачала головой в знак отрицания.
— Тогда позвольте на прощанье сказать вам кое-что всерьез. Вы взволнованы до чрезвычайности. По лицу и поведенью вашему, как бы вы ни держали себя в руках, я могу точно определить, что с вами случилось. Вы остались одна на холодном чердаке, в мрачном склепе, темнице, пропахшей сыростью и плесенью, где того и гляди схватишь простуду или чахотку, — вам бы лучше и на миг туда не заходить — и, верно, увидели (или вам это показалось) нечто, ловко рассчитанное на то, чтоб вас поразить. Знаю, вас не испугать простыми страхами, вы не боитесь разбойников и тому подобное. Но думаю, страх вмешательства