Это был неожиданный ответ, и все сразу повернулось по-другому, будто недомолвки, вызванные появлением отца, остались позади и я перенеслась в то время, когда ни о каком отце речь не шла и мы с Виолетой полностью доверяли друг другу. Правда, тогда мы были детьми, и сохранять доверие не составляло труда — это было безотчетное взаимное движение души, основанное на общих привычках. Обман считался серьезным проступком, мы часто это обсуждали, и неудивительно, что Виолета привела именно такой пример, однако он был совершенно неподходящим, и я тут же ринулась в бой:
— Этого не может быть! Из всего, что ты говоришь, ложь всегда бывает самой обдуманной, потому что обычно для нее есть какая-то причина. А то, что получается, как ты говоришь, «само собой», происходит без всякой причины. Обманщик отличается от остальных тем, что у него есть причина, чтобы соврать.
— А если он не знает причину, тогда что? — Такие каверзные вопросы были в характере Виолеты.
— Как правило, — заявила я со всей твердостью, на какую была способна, — он ее знает, если он, конечно, не набитый дурак.
— Значит, я набитая дура.
— Если бы ты была дурой, ты бы так не говорила. Но ты не дура, по крайней мере, до сегодняшнего дня ею не была, а ни с того ни с сего дурами не становятся. Ты же понимаешь, мы бы это давно заметили.
— А вот и нет, может быть, и не заметили бы, особенно ты, потому что ты думаешь не о том, какая я, а о том, что для меня подходит, а что нет. Думаешь, если ты старшая, я должна быть такой, какой ты хочешь. Ты постоянно за мной следишь, и за Фернандито тоже — хотя за ним тебе вообще не нужно присматривать, — только потому, что ты старшая.
Эти фразы, особенно последняя, показались мне слишком точными и логичными для человека, который ненавидел точные определения ни в отношении себя, ни в отношении чего бы то ни было…
— Так ты скажешь или нет, кого ты имела в виду, когда говорила насчет обмана? Себя? Если да, тогда объясни, в чем дело!
— Ну… несколько дней назад я сказала одну вещь, даже не одну, а несколько, но поскольку я сказала их без причины, значит, по-твоему, это не обман.
— По-моему, это от многого зависит, — сказала я, вспоминая нашу прежнюю болтовню. Казалось, это было давным-давно, хотя на самом деле совсем недавно.
— От чего, например?
Если я хотела, чтобы она рассказала то, что собиралась, нужно было ее успокоить.
— От того, что? именно ты сказала, тогда будет ясно, обман это или нет. А еще от того, кому ты это сказала и где, и от разных других вещей.
— Во-первых, это не я начала, это он стал спрашивать.
— Кто он?
— Томас.
— Томас Игельдо?
— А ты знаешь еще каких-нибудь Томасов? Кто еще это может быть? Томас, конечно!
— Ладно, говори, что ты сказала, и покончим с этим.
Теперь Виолета сидела на кровати и, обхватив руками колени, смотрела на меня. Она вроде бы слегка улыбалась, но я не была уверена, что эта улыбка выражает обычные в таком случае чувства…
— В те дни, когда вы с Фернандито не приходили, Томас, чтобы меня развлечь, говорил разные вещи, например, какой замечательный у меня слух от природы, даже без всяких занятий. Я сказала, что ничего особенного в нем нет, хотя мать Мария Энграсиа тоже говорила, что слух у меня гораздо лучше, чем у других девочек в классе. Я так сказала не из скромности и не для того, чтобы ему, наоборот, захотелось еще больше меня хвалить, а знаешь, почему? Потому что каждый раз, когда он говорил, какой необыкновенный у меня слух, мне казалось, что он говорит совсем о другом, вроде того, что «если ты такая красивая, то и слух у тебя должен быть прекрасный». Да, что-то вроде этого. Мне нравилось думать, что если у меня хороший слух, значит, я красивая — дома мы ведь о красоте не думаем. Это было радостно, и приятно, и немножко стыдно, и хотелось, чтобы он увидел, какая я сама чудесная, а слух — это так, пустяки. Я чувствовала себя как тогда с папой, понимаешь? В том смысле, что обычно все мы какие-то бесчувственные, во всяком случае, мне так кажется, а тебе?
— Нет, Виолета, мне так не кажется. И объясни, пожалуйста, почему это все мы бесчувственные? Это очень серьезный вопрос, Виолета.
— Очень просто. У нас есть то, что для жизни, может быть, и лучше, — манеры, привычки, это у нас действительно есть. Папа говорит, в нас нет чего-то очень важного, а без этого никаких чувств не бывает.
— Выходит, твой отец вбил тебе это в голову?
— Мой отец — и твой отец тоже, он нам обеим отец. Знаешь, давай о чувствах поговорим в другой раз, а сейчас я лучше тебе расскажу, как однажды Томас меня по-настоящему удивил. Мы разучивали, вернее, я разучивала «Тарару»[38] для правой руки, без аккомпанемента, и вдруг Томас мне говорит: «Следи за моей рукой!» Я стала следить, а он, пока играл — ему ведь не надо смотреть на клавиши, он может смотреть на меня, — сказал: «У тебя такое прекрасное, такое одухотворенное личико, как у ангела, тебе еще не один раз это скажут». Что я могла ему ответить? Я улыбнулась, и всё. Вот такая история.
— Ничего удивительного в этом нет, да и что особенного может быть в пошлости? Пошлость, она и есть пошлость, ничего странного.
— Ну, если ты говоришь, значит, так оно и есть. Всё, больше ничего не буду рассказывать. А что же тогда может быть удивительным? Чувства — вот что, и я это ощутила, какую-то теплоту, которой ни с кем из вас никогда не ощущаю. И Томас это ощутил, я знаю, что ощутил, потому что он перестал на меня смотреть, оставил в покое «Тарару» и заиграл на память Лунную сонату Бетховена.
Тут я не выдержала:
— Мы уже два часа говорим, Виолета, а так и не разобрались с тем, с чего начали! Какое отношение «Лунная соната» и «Тарара» имеют к тому, что какие-то вещи получаются сами собой, или к вранью? Если он сказал, что ты красивая, так это правда, ты и есть красивая.
— Я и не говорю, что это он обманул, это я. Когда я почувствовала то, о чем я тебе рассказывала, я сказала, что никто никогда не говорил мне, какая я красивая, а сказала я это, потому что знала, что он скажет: «Я в это не верю». Я понимала, что он вряд ли еще раз скажет что-нибудь такое, от чего я опять почувствую то, чего никогда раньше не чувствовала, но мне так этого хотелось, что я даже вспотела, как от горячего молока. И он действительно сказал: «Я в это не верю», а я сказала: «И правильно делаешь, потому что это неправда, мне уже несколько мальчишек об этом говорили, и взрослые люди, очень солидные, и я не собираюсь это отрицать, я ведь не ханжа, тем более что это не мои выдумки, а они правда так говорили». На этом разговор закончился, потому что Томас ушел и пора было ужинать, а на следующий день, в четверг, занятия не было, и я думала о Томасе почти весь четверг и все утро пятницы, и мне очень хотелось опять сесть с ним за пианино, и начать играть, и опять испытать то чувство, и вдруг на следующее занятие, в пятницу, он ни с того ни с сего возьми да и спроси: «Почему твой папа не живет с вами?» Я сказала, что он не то что не живет, а просто сейчас путешествует вокруг света. Тут я вспомнила тебя и подумала, что бы ты сказала. Ты бы сказала: «Не вмешивайтесь не в свое дело», а я сказала, что он тут не живет, потому что его дети — только я и Фернандито, и мама относится к тебе, как мачеха, а папа тебе отчим, и на самом деле вы с ним неродные… Все это я рассказывала только для того, чтобы он сделал такое выражение лица, которое мне больше всего нравится: чуть прищуренные глаза, и волосы слегка падают на лоб. Тетя Лусия называет это au coup de vent[39]. И он смотрел на меня, смотрел, и на следующий день тоже, и однажды я сказала: «Не могу ничего сегодня играть, потому что руки замерзли. Совсем холодные стали». Он сказал: «Давай посмотрим», и взял меня за руку, и вот тогда я действительно похолодела от страха, и опять почувствовала то самое, а он сказал: «Не смотри на меня так, пожалуйста, прошу тебя, я не могу вынести твой взгляд». Потом он долго играл, и я сидела и смотрела на него, а он, переворачивая страницы нот, говорил: «Ты меня вдохновляешь». И на следующий день опять возникло то чувство, а в последний день, вернее, три последних дня он стал говорить, что не может без меня жить. Тогда я сказала: «Мне кажется, Томас, ты вряд ли сможешь со мной жить. Не знаю, известно ли