— Лусия, не говори глупости, — сказала мама.
— Все это ужасно, просто ужасно, — сказала Виолета. — Она ведь в Испании совсем одна, и в Германии у нее никого нет, и здесь, разве у нее кто-нибудь есть? Никого!
— У нее есть ты, и мама, и Фернандито, и тетя Лусия… мы все, — возразила я.
— Ты, может быть, и есть, а я — не знаю, — заявила Виолета. — Я всегда думала, что добрый самаритянин только делал вид, что он добрый, а оказывается, это не так, просто я была глупая…
Я себя глупой не считала, но, возможно, для фрейлейн Ханны было бы лучше, если бы я не пыталась ей помочь и убедить маму взять ее домой. «Еще месяц, максимум два, и все будет нормально», — говорила я, но Фернандито возражал: «Минимум год, если не больше», а тетя Лусия подливала масла в огонь: «Гораздо больше, и вообще в ее возрасте кости уже не срастаются. Я знаю по крайней мере три подобных случая, хотя те люди были даже моложе».
Я не могла и не хотела этому верить, а потому не обращала внимания на их жестокие подсчеты, расценивая их как попытку скрыть добрые чувства к фрейлейн Ханне. Ведь тетя Лусия тысячу раз повторяла: «Говорить о том, что ты чувствуешь, — дурной тон. Я всегда считала, что люди, не важно из какого лагеря, которые в конце войны не желали слушать ничьих историй, поступали совершенно правильно. Утешать еще хуже, чем хныкать…»
Правда, по прошествии какого-то времени я уже так не переживала и не испытывала такой готовности помочь, как вначале, когда с фрейлейн Ханной случилось несчастье.
— Том, что со мной творится? — допытывалась я. — Мне совсем не жаль фрейлейн Ханну, а должно быть жаль.
— Не знаю, — отвечал Том. — Я всегда полагал, что человек должен делать то, что должен, а вот что он должен чувствовать, я судить не берусь.
Наконец было решено, что пока фрейлейн Ханне не снимут гипс и она не сможет двигаться и хотя бы немного себя обслуживать, лучше домой ее не привозить. Из Санта-Марты мы переправили ее в клинику Богоматери де ла Салуд, которой руководил известный хирург из Летоны Хименес де Льяно. Она была даже хуже предыдущей больницы, хотя фрейлейн Ханна лежала в отдельной палате, и вышколенные сестры, когда при мне к ней забегали, обязательно говорили: «Она настоящая немка, потому что мужество — истинно немецкая черта». Брат старшей медсестры, фалангист, сражался в Голубой дивизии, был награжден Железным крестом и погиб из-за отсутствия теплой обуви — отморозил ноги, а потом и вовсе замерз. Я навещала фрейлейн Ханну раза два в неделю. Фрейлейн Рената приходила каждый день и читала вслух сказки Гофмана.
Когда она наконец начала ходить, опираясь на палку, и могла вернуться домой, Фернандито высказался вполне определенно:
— Никогда не следует делать то, чего не можешь, и нужно отдавать себе в этом отчет. Нынешнее ее состояние не изменится, если не станет хуже.
— Но она не должна оставаться в больнице, это ужасно, ей будет гораздо лучше здесь, в своей комнате, и нас это нисколько не обеспокоит, — сказала мама.
Я ее поддержала и была очень рада, что Фернандито не удалось настоять на своем. Но когда я сообщила фрейлейн Ханне, что мы забираем ее домой, она вдруг сказала:
— Я поговорила со своим старшим братом, он живет в Билефельде, и дела у него идут неплохо. Лучше я поеду туда, в конце концов, Германия — моя родина.
Однако прошел почти год, прежде чем она уехала.
Я провожала ее на станции, а брат должен был встретить на французской границе. Домой я вернулась пешком и сразу поднялась в комнату фрейлейн Ханны. Там все было почти как раньше — ее одежда и личные вещи поместились в один чемодан. Дом, казалось, застыл в оцепенении, пораженный молчанием виноватых, не признающих свою вину. Я вошла в комнату и закрыла за собой дверь. Да, там все было по- прежнему, и тем не менее комната показалась мне незнакомой, слишком чистой и какой-то нежилой, словно находилась не в нашем доме, а в дешевом отеле или вообще явилась из кошмарного сна.
Я моментально о ней забыла. Мама перевела на счет фрейлейн Ханны в билефельдском филиале «Дойче банк» деньги — щедрое вознаграждение за оказанные услуги. Я никогда не знала, сколько, но, по словам Фернандито, речь шла о «солидной сумме». На том все и закончилось…
Однажды Виолета принесла от отца сногсшибательную новость, которую изложила, как обычно, очень мило и словно невзначай.
— Я только сейчас вспомнила, папа сказал, чтобы я не забыла сказать тебе, что при нынешнем спросе на загородные дома стоит подумать о покупателях на этот дом и, возможно, на башню. «Если твоя тетя захочет и Том разрешит… — сказал папа, — ведь Том, насколько я помню, является владельцем башни и дома». Я сказала, что скажу тебе, и вот говорю.
Я, наверное, побледнела, потому что сразу поняла
Теперь уже невозможно установить (если ничего не придумывать), что? в тот момент значило для меня это «всё». После слов Виолеты я очень встревожилась: мимоходом переданное известие означало, что отец хочет получить свое, то есть половину нашего, и эта тревога вобрала в себя все мои прежние предчувствия, которым, как показало время, суждено было сбыться. Что творилось после взрыва этой бомбы, я не помню, возможно, потому, что из-за охвативших меня паники и страха я оглохла, а возможно, потому, что остальные не обратили на это сообщение особого внимания или вообще были в курсе событий — мама, например, — и предполагали, что рано или поздно это произойдет. Единственное, что я помню, — это возглас Фернандито:
— Черт побери, и как это я сразу не сообразил, в чем дело? Все верно, мама, вы ведь все совладельцы…
Виолета ушла. Может, плакала, а может, злилась на меня. Скорее на меня, чем на Фернандито, хотя я видела, как они спорили, словно школьники на переменке, пока я в полной растерянности стояла в стороне. Фернандито сказал мне:
— Извини, я не хотел, но я спорил не только с ней — с тобой тоже. Меня угнетает, что вы обе ведете себя как маленькие девочки, а вы ведь уже взрослые.
— Взрослые для чего?
— Для того, чтобы почитать гражданский кодекс.
— Если ты такой умный, значит, ты знал, что отец имеет право на половину всего нашего имущества. Чем больше я об этом думаю, тем меньше мне в это верится, потому что от тебя я такого не ожидала.
Спор с Виолетой возник из-за того, что, по мнению Фернандито, ни одна женщина не способна понять, что к чему в этом мире. Правда, хотя Виолета была полной невеждой, так как не желала учиться, а монахиням было вполне достаточно ее хорошего поведения, он считал ее гораздо более разумной и расчетливой, чем меня. Раньше я воспринимала это как комплимент, но теперь почувствовала в его словах язвительность, которая, непонятно почему, не разрушала нашу привязанность, а наоборот, предполагала и укрепляла ее, создавая клубок противоречивых ощущений.
Все-таки на чьей стороне Фернандито? А он между тем продолжал:
— Я рос с тобою рядом, сестренка, и знаю тебя гораздо лучше, чем если бы сам произвел тебя на свет. Я вижу, ты хочешь спросить, кого из них двоих я люблю больше — папу или маму. Недаром с каждым днем ты кажешься мне все более глупой и все более похожей на гувернантку, няню или преданную служанку.
Я рассмеялась, потому что он попал в точку: я действительно хотела спросить, любит ли он нас так же, как, мне казалось, всегда любил, или, будучи блестящим молодым человеком и без пяти минут адвокатом со всеми вытекающими отсюда последствиями, перенимает отцовские черты, становится обычным искателем наслаждений и душой общества?
— Ну давай, говори, ты с нами или против нас, и покончим с этим.
Фернандито прошелся по своей старой игровой комнате, дунул в губную гармошку, уселся напротив меня, закурил сигарету и сказал:
— Если ты хоть на миг можешь перестать думать, будто зайцы плавают по морю, а сардины бегают по