Однако, когда завтрак подходил к середине, мы услышали приближающиеся шаги двух человек. Мы с Виолетой пошли открывать, уверенные, что это и есть сюрприз, и не ошиблись. Сюрпризом оказался Том. Из всех возможных сюрпризов этот был самым неподходящим для Фернандито. Том Билфингер, вечный поклонник тети Лусии, мог одним своим присутствием, сам того не желая, напугать целый полк, не то что семилетнего мальчика. Даже мне в четырнадцать лет казалось, что Том гораздо выше двух метров. Я не видела его целых три года и вот увидела. Ростом он меньше не стал, но на этот раз меня больше интересовали его румяное лицо, его жесты и то, как заботливо он относился ко всем нам, особенно к тете Лусии. В четырнадцать лет, да и позже, ни один по-настоящему заботливый человек не покажется высоким, потому что высокий рост неизменно связан с равнодушием. Вроде бы они вошли вместе, но я, поскольку шла сзади, видела, что села и налила себе кофе, произведя при этом много лишнего шума, как того требуют хорошие манеры, только тетя Лусия; Том просто улыбался, откинув назад голову и наслаждаясь праздничным гомоном, не раздражающим, а веселым. Тетя Лусия сказала:
— Ну, Фернандито, как тебе мой сюрприз? Он прилетел за тысячу километров с одной-единственной посадкой, а ты даже «привет» не скажешь.
— Привет, — сказал Фернандито и добавил: — Человек не может быть сюрпризом, во всяком случае для меня, а так как я уже позавтракал, то пойду наверх заниматься.
И ушел. Я заметила, что тетя Лусия нахмурилась. Ей всегда очень не нравилось, когда племянник дерзил. Она взглянула на маму и сухо произнесла:
— Если спускать подобные высказывания в семь лет, в двадцать он превратит тебя в прислугу. Ты, конечно, скажешь, что он еще ребенок, потому что сейчас тебе так удобнее, но ты ведешь себя неправильно, и знаешь, что ведешь себя неправильно.
Тут вмешался всегда благодушный Том:
— Лусия, ты преувеличиваешь! Я уверен, что в его возрасте ты дерзила в двадцать раз больше… — И он засмеялся, а вслед за ним, позабыв о Фернандито, засмеялись мы все, словно он каким-то чудесным образом внушил нам, будто самое главное сейчас — откинуть назад голову и хохотать до упаду.
То, что тетя Лусия сказала в ответ на эти слова, осталось для меня непонятным:
— Значит, ты на его стороне, значит, ты считаешь меня дерзкой, так? Конечно, так! Если бы это было не так, ты не был бы здесь, mon petit[5]! Я всегда была очень дерзкой…
Теперь вмешалась мама и сделала это с той твердостью, которую проявляла очень редко, но я уже тогда понимала, что в нужный момент она ее всегда проявляет:
— Давайте не будем ссориться. Помнишь, Лусия, как говорил наш бедный папа, до завтрака, во время завтрака и после семи вечера — никаких ссор и никаких телеграмм. И потом, согласись, твое дурное настроение никак не связано ни с Фернандито, ни с Томом, просто завтрак не лучшее твое время. Прийти в десять утра позавтракать с семьей — для тебя это уже подвиг, и мы тебе очень благодарны, и Тому тоже…
— Да, это не мое время, — согласилась тетя Лусия.
Я была недовольна ею, ее попыткой уязвить Тома Билфингера, что мне при моей отроческой щепетильности казалось несправедливым, и хотя мгновение спустя я уже начисто обо всем забыла, наверное, в памяти это недовольство осталось, потому что через несколько лет оно проявилось вновь. Скоро мы все пришли в хорошее расположение духа, и как-то так получилось, что говорил один Том Билфингер. Прадед Тома, как мы поняли, был близким другом одного исландского историка, который собрал шестнадцать исландских саг. Это были замечательные волшебные сказания, чьи герои, в интерпретации Тома, рождались вне времени и никогда не умирали, по воле случая — «per accidens»[6], так он говорил, — меняя очертания и оставаясь призрачными, как весь мир Исландии с ее вечно плывущими, набухшими, пышными облаками, которые не исчезают даже в хорошую погоду, придают всему вокруг чудесный розово-медовый цвет и делают смерть невозможной. У Тома был прекрасный испанский с очень приятным мурлыкающим верхненемецким акцентом и постоянно меняющимися интонациями, что придавало его выразительному голосу особое очарование, хотя сами рассказы были сухими и терпкими, как вино рислинг. Правда, все это я осознала гораздо позже и просто присоединила к своим воспоминаниям о Томе Билфингере. Он, несомненно, владел сложным искусством никогда не терять нить повествования — даже наши многочисленные вопросы не сбивали его с толку. В то утро мне пришла мысль, что Том монументален не только в пространстве, так как занимает больше места, чем любой из известных мне людей, но и во времени. Они ведь с тетей Лусией только что пришли и сели, а казалось, провели с нами уже несколько часов. Еще Том обладал особенностью, присущей лишь некоторым великим актерам: при всей своей медлительности и неуклюжести, он ухитрялся всегда быть разным, но неизменно обворожительным и безмятежным. Он даже не разобрал свою маленькую дорожную сумку, которую принес из дома тети Лусии, — возможно, она, будучи не в духе из-за раннего подъема, не позволила ему подняться в комнату и оставить ее, — и ни разу не посмотрел на часы. Мне в четырнадцать лет казалось, что мужчина вроде Тома должен быть постоянно занят, только священники или какие-нибудь профессора могут позволить себе подобную неспешную жизнь. Что Том делал, когда был не с нами? Неужели действительно никогда не торопился? Неужели, как уверяла тетя Лусия, он неожиданно появился у нас в доме, только чтобы отпраздновать день рождения моего брата и на следующий же день уехать? Аромат его трубки и мирные табачные облачка, которые превращали нашу кухню в крошечный лагерь исследователей Арктики, навевали покой. Вдруг мама воскликнула:
— Да уже почти два! Где же Фернандито?
И тут, словно по волшебству, в дверях появилась фрейлейн Ханна.
— Wie geht es Ihnen, Fraulein Hannah?
— Sehr gut, danke, Herr Bilffinger. Und Ihnen?[7]
Звуки немецкой речи, из которой я понимала лишь отдельные слова или фразы, являлись частью моего детства, наполненной искусственным теплом безупречного поведения. Фрейлейн Ханна спустилась сказать маме, что Фернандито прихворнул, у него болит живот.
Том, который встал поприветствовать фрейлейн Ханну и до сих пор стоял рядом с ней, заявил, что если мой брат болен, и тем более если он болен, то он сам, непременно сам, поднимется на минутку в его комнату и вручит подарок, привезенный из Германии. Услышав это, мы все, за исключением тети Лусии, только что закурившей сигарету, тоже встали, во главе с Томом вышли в переднюю и начали подниматься в спальню несомненно мнимого больного. Том достал из дорожной сумки некий прямоугольный предмет, похожий на коробку и завернутый в золотую бумагу. Тут наверху, на лестничной площадке, появился Фернандито — в пижаме и с таким видом, будто он только что встал с постели и не понимает, что происходит, однако на Тома это не произвело никакого впечатления.
— Nimm! Ein Geschenk fur dich, das ist zu deinem siebten Geburstag[8] .
Он сделал маленькую паузу, а затем торжественно произнес, вручая предмет моему брату:
— Zum Geburstag viel Gluck[9].
И мы хором, немного невпопад, запели известную песню про день рождения. Фернандито казался растерянным и теперь действительно напоминал лунатика. Он только сказал:
— Но я ведь не знаю, что это…
Том открыл пакет, где оказался футляр из хромовой кожи, а в нем — деревянная флейта и губная гармошка. Он сел на сундук из черного дерева, стоявший на площадке, молча взял флейту, и мелодия разнеслась по всему нашему дому, который словно превратился в огромный пустой зал, вбирающий в себя любые звуки. Позже Том научил нас словам этой песенки: «What shall we do with the drunken sailor? What shall we do with the drunken sailor? What shall we do with the drunken sailor… early in the morning?»[10] Песня в исполнении Тома привела в восхищение всех, даже Фернандито. Потом мы спустились поесть, а вечером Том и Фернандито не расставались с флейтой и гармошкой, и голоса двух инструментов изменили привычное звучание дома (каждый дом кроме определенного внешнего вида и собственного запаха имеет особое звучание: сельские дома звучат как деревья или цикады; дома музыкантов — приглушенно и настороженно, словно боятся пропустить короткий интервал между частями квартета или восторженное мгновение, предшествующее началу пьесы). Даже когда флейта и гармошка смолкли, мне казалось, что я слышу их звуки из спальни — будто журчит вода,