друг другу и не знать, кто из них где живет и чем занимается (Габриэль до войны был известным архитектором, и за один из его домов — в Мадриде, в новом тогда квартале Аргуэльес — ему была присуждена Национальная премия по архитектуре, о чем я узнала позже от тети Лусии и от мамы). У меня создалось впечатление, что эти усилия, предпринятые по взаимному согласию, лишили маму интереса к себе самой и вкуса к жизни, а возможно, заронили смутную мысль о том, не был ли добровольный отказ от любимого напрасной, необоснованной жертвой. Она чувствовала себя потерянной и несчастной, не способной в одиночку устроить свою жизнь. Она считала, что сумеет заменить Габриэля, каким бы замечательным он ни был, кем-то другим, а без мужчины не сможет стать такой, какой была раньше, и в этом была ее главная ошибка. Скорбя об утраченной любви, она верила, что важен не столько любимый, сколько сама любовь. Вот тогда-то и появился отец — очаровательный кавалер из Педрахи, процветающего городка в глубине провинции, где в те годы начинала развиваться промышленность… Они познакомились случайно. Тетя Лусия, на которую сначала пал выбор отца, забыла о предстоящем свидании и уехала смотреть Уимблдон с Томом Билфингером и еще тремя друзьями из Кембриджа.
Усевшись посреди гостиной, которая выглядела примерно так же, как сейчас, и точно так же, как в то июньское утро, когда он в наше отсутствие появился в доме и фрейлейн Ханна пригласила его войти, отец всем своим видом выражал отчаяние и одновременно смущение, которое весьма комично старался прикрыть напускным равнодушием. Он рассмешил маму, изображая несчастного влюбленного, коварно покинутого ради туманного Альбиона и теннисного турнира. «Знать бы еще, кто он!» — восклицал он со сдержанным рыданием в голосе, а сам с живым интересом посматривал на сестру своей сбежавшей возлюбленной. В маме было очарование, присущее людям, которые вдруг обнаруживают стремление к постоянству: один и тот же дом, одни и те же привычки, одно и то же — и в счастье, и в несчастье — непроницаемо- внимательное выражение лица. Отцу ничего не стоило заметить, что человек влюблен и несчастен — он был искушен в подобных делах. Он умел привлечь к себе внимание, хотя сам, казалось, совершенно собой не интересовался, умел быть настолько обходительным и внимательным, что даже такая гордая женщина, как мама, не чувствовала себя уязвленной. И наконец, он с самого начала настолько естественно относился к Габриэлю, что маме удалось, насколько позволяла ее скрытность, дать выход своему горю. Отец был очень красивым мужчиной. Казалось, он никогда никуда не спешил и у него не было иных желаний, кроме как неторопливо беседовать в тени магнолии в нашем тогда еще большом саду. Он не пытался ухаживать за мамой, сразу заявив, что не может заменить Габриэля, и выбрал для себя более простую роль богатого молодого человека, единственного наследника, недоучившегося юриста — умного, тонко чувствующего, ленивого, но в то же время способного, будучи хорошим рассказчиком, заполнить пустоту будней праздной и любезной беседой, полной непритязательного очарования, присущего людям, которые не ведают страстей и никогда не теряют голову. В конце лета они поженились. Во время свадебного путешествия, длившегося почти девять месяцев, пока мама была беременна мной, она открыла в своем муже то, чего не могла открыть в очаровательном поклоннике: его внимательность, чувствительность, умение поставить себя на место другого проявлялись только на людях, чему период ухаживания немало способствовал, так как жених с невестой всегда на глазах, даже если остаются одни. Брак, наоборот, — это погружение в себя, когда интимная близость и приходящая ей на смену нежность отодвигают на второй план его социальную роль. По словам мамы, отцовские ласки оказывались лишь уловкой, чтобы со спокойной совестью уйти в казино, оставив дома довольную жену. Его предупредительность была столь же неизменна, как и его холостяцкие привычки: другие женщины, друзья, казино, покер. Он был по-прежнему обаятелен, но теперь, когда они жили вместе, следовало быть еще и искренним, а он, как говорила мама, этого не умел.
Я не придумываю, я знаю: теперь, когда нам уже все равно, прошлое кажется сладостным и сыпучим, словно песок, сладостным и бесстрастным, сладостным и холодным, каким был отец для мамы; моя холодность — от него, равно как и способность ограничиваться воспоминаниями, бесконечными размышлениями, непонятно почему умолкшей, хотя и не умершей страстью. События выныривают из глубин памяти, как пробки, или внезапно вспыхивают, как блестяще-серебристые спины рыб, или тихо позвякивают, как сухие тополиные листья. Чего еще мама не заметила в период ухаживания, так это отцовской лени. Возможно, такому деятельному человеку, как она, умеющему распределять свое время, воспитанному в семье энергичных, деловых мужчин и практичных, активных, здравомыслящих женщин, какой была моя бабушка, понять подобное было непросто. Но именно эта лень в конце концов всему и помешала. Когда мама поняла, что ее брак — страшная ошибка, она постаралась не падать духом и извлечь пользу из того, что она приобрела в результате скоропалительного решения и что все равно нельзя уже изменить. Дело было не только в таинстве брака или особой маминой набожности. Просто, по ее словам, доброжелательность, которую она ощущала в начале этого дурацкого замужества, хотя с самого начала не питала по поводу него никаких иллюзий, постепенно исчезла. Лень и беззаботность отца все погубили, однако, как она считала, взятую на себя роль нужно играть до конца. По ее мнению, венчание придавало бракосочетанию теологический смысл, но ничего не добавляло к психологическому восприятию этого акта, который для такой женщины, как мама, означал принятие на себя определенных обязательств. Нерушимость брака основывалась для нее не на священных узах, а на моральных устоях: если она по собственной воле пообещала своему избраннику быть его женой до самой смерти, она и хотела ею быть. И когда через несколько дней после свадьбы она поняла, что ее муж — посредственность, она решила, что все должно идти так, как идет, пусть несчастливо, но по крайней мере достойно. Конечно, отец ничего собой не представлял, что не стало для нее сюрпризом. Он и сам это признавал, а значит, можно было что-то выстроить или перестроить, если подойти к делу серьезно, осмотрительно, на основе взаимного согласия. Человек никогда не станет посредственностью, если не хочет ею быть; он становится посредственностью, только если выбирает ее как основную ценность. По правде говоря — наверное, думала мама, — я тоже ничего особенного собой не представляю, мы с ним два сапога пара. Но так продолжалось очень недолго, потому что посредственность — это не только скудость средств самовыражения и отсутствие ярких событий, это добровольно выбранные образ жизни и мировоззрение. Вероятно, отец в конце концов признался, что его идеал — латинские классики, а точнее, их aurea mediocritas[15]. Но дело было даже не в этом, а в том, что в основе его беззаботности лежало презрение ко всему, что требовало усилий, в том числе и к собственной супружеской жизни. Именно беззаботность гнала его из дома рано утром — после часа, проведенного в ванной, где он принимал душ и приводил себя в порядок, — и сопровождала, когда на новой машине он сначала отправлялся с визитами, потом обедать в морской клуб в Педрахе и, наконец, среди дня, после партии в мус[16], возвращала домой: обаятельного, слегка влюбленного, смущенно-нежного, но отчужденного человека, который все понимает, однако ничем, кроме себя, не интересуется. Пока я была совсем маленькой, до тридцать шестого года, когда родилась Виолета, брак моих родителей сохранялся по инерции. Во время войны отец симпатизировал сначала республиканцам, потом националистам, в отличие от мамы, которая одинаково ненавидела всех, однако для всех делала в тылу все, что могла. Когда в сороковом родился Фернандито, отец ушел, в чем был, не попрощавшись, как тетя Лусия, и больше не вернулся. Он не вернулся потому, что во время войны и в первый год после нее мама наконец-то воспротивилась его лености и вообще такому образу жизни; не знаю откуда, но я знаю, что она сказала: «Довольно-таки тоскливо смотреть, как ты приходишь и уходишь. Это не по мне, но я не хочу устраивать скандалы. Дом мой, так что уходи, сейчас же». И он ушел. Было удобнее уйти, чем остаться и бороться. Вероятно, он чувствовал себя униженным, потому что никогда — ни для женщин, ни для мужчин — он не был человеком, навевающим скуку. И он решил когда-нибудь вернуться и посмотреть, действительно ли он не способен нас обворожить, о чем мама имела смелость ему сообщить. Поэтому он и пришел.
— Нам надо поговорить, красавица, — бросил отец небрежно, будто тот факт, что два человека, которые видятся каждый день, тем не менее должны поговорить, хотя ничего особенного не произошло, отнюдь не казался ему странным. Я была слишком молода, чтобы быстро найти подходящий ответ или скрыть удивление, поэтому просто сказала:
— Хорошо, как хочешь.
Было очень жаркое, душное и облачное утро конца августа. Я договорилась с Оскаром и его другом Виторио, что они зайдут за мной и мы пойдем прогуляться и, возможно, искупаемся. Я ждала их за оградой, когда отец, руки в карманах, возник передо мной. Он любил поговорить, причем, как мне казалось, редко задумывался, прежде чем что-то сказать. Однако на этот раз он молчал, хотя, наверное, понимал, что его