— Матушка Катерина Алексеевна, не пойти ли следом? — спросила женщина постарше прочих, хотя и не старых лет, статная, дородная и румяная. — Кареты мы нагоним!
Брюнетка, не задумываясь, кивнула.
— Где мой кошелек, Прасковья Никитишна? — спросила она. — Буду подавать милостыню. И пожертвую на храм.
— Тут он, матушка…
Крестный ход был нетороплив; да и мудрено спешить сытому пожилому батюшке в новой рясе, нарядным молодицам, взявшимся нести вдвоем один большой образ, мужикам, которые едва не поссорились вчера за право взять самую тяжелую хоругвь, и идущим следом старикам со старухами, убогим на костылях, беременным бабам за руку с детишками. Путешественницы, считаясь с тем, что синеглазая брюнетка беспрекословно замедлила шаг и шла, наклонив гордую голову, поступили так же — в этом случае ее поведение было равносильно приказу.
Не все убогие спасали душу, участвуя в процессии, иные остались на паперти сельского храма, чтобы встретить образа. Это были совсем уж дряхлые бабушки, прозрачные от старости деды, иной без руки или ноги, может статься, ветеран давней шведской войны. Но среди них сидел на коленках еще не старый мужик с перевязанным глазом, в дырявом рубище, на котором поблескивало несколько мундирных пуговиц, и одной рукой вроде бы крестился, а другой придерживал небольшой мешок, при этом еще озирался, как будто охранял незримое сокровище.
Брюнетка, не глядя, протянула руку, и ей вложили в ладонь бисерный кошелечек. Оделяя поочередно нищих, она подошла и к мужику с мешком.
— Ну, этому-то подавать незачем, — негромко, но язвительно сказала дородная женщина. — Сидят дармоеды, бормочут, а на них пахать можно.
Нищий глянул на нее единственным глазом, поднял руку и стал совершать движения, которых сперва никто не понял: сложенными щепоткой перстами тыкал себя попеременно то в правое, то в левое плечо.
— И перекреститься-то не может! — догадалась дородная женщина. — Гнать бы его такого с паперти!
— Я уйду, — грозно молвил мужик. — Я уйду, лишь только в небесах дыры отверзнутся. Видали, как по небу дыры плывут? Я в дыру уйду.
— Спаси и сохрани! — молодые красавицы закрестились. Мужик, говоря это, воистину был страшен.
— А что за дыры — знаете? — он повысил голос. — То — персты! Сверху в небо персты упираются!
Он растопырил грязные пальцы и, вытянув руку ладонью вниз, показал, как это происходит.
— Так что за персты-то? — спросил он еще раз.
— Божьи, дяденька? — смело попыталась угадать одна из подружек.
— Божьи! — подтвердил нищий. — Видели: дыры плывут? То пять дыр, то четыре, а то и три бывает, а то и две, а то и одна? Перстов мы не видим, а нам по дурости нашей мерещится, будто пятна. А через эти дыры Господь что посылает?
— Да будет тебе его слушать, Катерина Алексеевна! — все более пугаясь, воскликнула дородная женщина. — Он невесть что несет! Пойдем помолимся, да и прочь отсюда!
— Нельзя тебе, матушка, теперь дураков слушать! — подсобила и повитуха. — Госпожа Владиславова дело говорит!
Третья из сопровождавших печальную брюнетку женщин, невысокая, со злым лицом, отвернулась, всем видом показывая: жду, пока это дурачество окончится.
— Через те дыры Он нам время посылает! — провозгласил нищий.
— И время незримыми перстами в землю упирается, ее насквозь пронизывает! Дивны дела твои, Господи!
— Погодите, сие весьма любопытно, — произнесла брюнетка, несколько оживившись.
Она достала из кошелька монету, большой медный пятак, протянула ее нищему, но тот, вопреки ожиданию, даже не соблаговолил повернуть свою грязную лапу ладонью вверх.
— Не умножай количества сущностей сверх необходимого, — поучительно сказал он Катерине Алексеевне. — Оттого большой вред бывает.
Она в недоумении повернулась к спутницам.
Те поняли, что брюнетка хочет спросить: откуда бы одноглазому безумцу знать такие философские тонкости?
— Из семинаристов, поди, — прошептала дородная женщина. — Ученья не вынес, разумом повредился, теперь вот дармоедом заделался. Да пойдем, матушка! Что ты, право?
Великая княгиня Катерина Алексеевна уронила монету на колени дармоеду и пошла дальше, оделяя менее грамотных нищих.
Одноглазый философ, не обращая внимания на деньги, забормотал. Казалось, ему вовсе не было дела до пятака с вензелем императрицы Елизаветы Петровны, однако позднее, когда и крестный ход окончился, и нищие стали разбредаться, чей-то не в меру шустрый внучек попытался стянуть подаяние и получил по рукам.
Прибрав пятак в мешок, мужик довольно ловко поднялся с колен и, не перекрестившись на церковный крест, как полагалось, зашагал прочь.
— На мельницу подался, — сказала одна убогая другой. — Не напрасно его мельник привечает, ох, не напрасно…
Она оказалась права.
Мельник, который держал водяную мельницу, жил на отшибе, если бы по прямой — то недалеко, но дорога делала петлю и потом вела лесом. Вот в лесу убогий философ и начал понемногу преображаться: снял с глаза повязку, с головы стянул несуразную шапчонку, то ли тулью от треуголки, то ли бренные останки дамской шляпы, а у самой запруды спустился к воде и умылся. Теперь стало видно, что ему лет тридцать с небольшим, коротко острижен, причем стригся совсем недавно. Походка тоже была не та, что пристала убогому — а упругая и чуть вразвалочку, как двигаются сильные, крепконогие и привычные к дальним вылазкам мужики.
Этот человек умел ходить по лесу: услышав сорочий стрекот, замер, и все его крепкое, приземистое тело, не совершая заметных глазу движений, напряглось. Он готов был не просто отразить нападение, а и отправить обидчика на тот свет. Выждав, философ пошагал дальше и, обогнув запруду, оказался у хозяйственных строений при мельнице.
По летнему времени он в хоромах не нуждался, и место на сеновале его вполне устраивало. Повозившись там несколько, он вышел уже без мешка, не в драном мундире, который был обновлен первым своим хозяином чуть ли не в Полтавской баталии, а в обычной холщовой рубахе, и отыскал старого мельника за сараем, где тот налаживал на козлах длинную доску.
— Держи, дядя Михей, — сказал философ, протягивая денежки. — Видишь, не даром хлеб ем.
— Погонят тебя, верзилу здорового, от той паперти в шею, — пообещал мельник. — Давай-ка, потрудись.
До самого заката они возились по хозяйству. Потом разошлись: мельник спал на мельнице, философ — на сеновале.
Прежде чем улечься, он выкопал из сена мешок и вытащил оттуда прямоугольный, замотанный в тряпье сверток. Внутри был ящичек, черный, с тусклым блеском, а толщиной всего в вершок. Философ нажал пальцами незримую пуговку, крышка ящика сама отскочила. Затем от нее пошел голубоватый свет. Что-то над головой — надо полагать, на самой крыше — тихо крякнуло, и тут же философ опустил крышку.
Словно убедившись, что с ящиком все в порядке и ущерба он не понес, философ опять обмотал его тряпьем, сунул в мешок, закопал в сено, сам улегся рядом и, повздыхав, погоревав о чем-то несбыточном, потосковав о далеком, понемногу заснул.
Но и во сне он помнил о том, что в изголовье, меж сложенных полотнищ старого холщового полотенца, чуть сбоку от головы, лежит черный пистолет странной величины, а для знатока удивительный