даже ответственной. — «А кому же еще?» — возразил он, не задумываясь. Да и задумываться ему было не о чем. Он же мне не рукопись заказывал, только совет давал. Пиши, если хочешь, если смеешь, если сумеешь. Но я воспринял совет всерьез. Уж если даже главный верит в меня, надо решаться.
Примерно три десятка лет у нас утопий не было вообще. Но вот в 1957 году вышла «Туманность Андромеды». Продолжать? Подражать? Нет, что-то свое нужно было найти в будущем. И я рад был, когда нашел: рост! Дело в том, что Ефремов рисовал мир совершенный, идеально благоустроенный с его точки зрения, у него нет причин для роста. В «Туманности Андромеды» даже четко сказано об ограничениях: ограничено население, нет излишних потребностей, излишеств в пище и т. д. В науке все нужное решено, в хозяйстве все необходимое отмерено, героизм проявляется лишь при охране от выпадов природы, нет обязательности в движении вперед. А я написал о растущем мире с растущими сроками жизни.
Дальше последовала обычная процедура. Детгиз роман забраковал, счел непригодной для детей, неуважительной по отношению к старикам проблему ликвидации старости. Только потом был опубликован один кусок, другой, между прочим, и «Функция Шорина» — эпизод из того романа. И в конце концов роман вышел целиком в другом издательстве и под другим названием: «Мы — из Солнечной системы». В эпилоге герои собираются лететь в гости к звездожителям, думают, что им придется рассказывать там о своей жизни на Земле — третьей планете Солнечной системы. Как водится в фантастике, тема для следующей книги прячется в эпилоге. Герои летят в чужой мир. Что они там расскажут, уже описано. Но что они спросят там? А поскольку на-писан-то роман был, как вы помните, о росте, естественно спросить… продолжают ли расти звездожители или решили остановиться, даже вынуждены были остановиться? Сначала я хотел следующий роман писать как продолжение предыдущего, но так не получилось. Герои вылетали из XXIII века в некое звездное послебудущее. В результате писателю и читателю пришлось бы все время путаться с будущим и послебудущим, постоянно помнить, которое чудо для нас чудо, а для героев не чудо, а которое должно потрясать и нас, и героев, уроженцев XXIII века. В результате отказался я от прямого продолжения, предпочел начинать от печки, отправлять на этот раз к звездам другого героя — из XX века. И написался самостоятельный роман — «Приглашение в зенит», он же «В зените». Это роман тоже о росте. А точнее, о споре: расти или не расти?»
«На встречах с читателями меня нередко спрашивают: какую я пишу фантастику — космическую, земную, биологическую, техническую, психологическую? Но это вопрос неправильно поставленный, некорректный, как говорится в науке. Фантастика, как и всякая литература, работает на потребителя, не на производителя. У производителя уменье, ограниченное специальным образованием, у потребителя — нужды или мечты. Никак нужды и мечты не укладываются в рамки одной профессии. Потребителю все равно, которая наука обеспечит его жизненные задачи. Лишь бы обеспечила. Ему НУЖНО, и баста. В результате ваши читательские требования и мои писательские темы вторгаются в любые науки: космические, земные, технику, физику, биологию. Голова моя требует порядка, я не могу читать о путешествиях без карты, мне обязательно нужно знать, где именно, в какой точке происходят события. Знаю: не каждому читателю нужны параметры. Достаточно факта. Вот дерево за окном. Это липа. И какая же она пышная, какая раскидистая, сколько оттенков в ее щедрой зелени, сколько веток и листьев! И как же быстро они распустились: неделю назад одни голые почки торчали. Значит, в мае писался этот абзац, в первых числах, заметили? И ведь в самом деле любопытно: за неделю — огромнейшая крона, этакий напор жизни! А вот в ствол никакого напора, с прошлого года вырос на два-три сантиметра. Почему такая разница? И почему такая разница между деревом и животным? Вообще-то понятно: растение спешит использовать каждый теплый день, а человек может расти и зимой. Стало быть, в принципе, организм способен к стремительному росту. Человек бы вырастал за неделю, этакое облегчение родителям. Невозможно? Почему? По какой причине?
Вот причины интересуют меня прежде всего. Главное: причины превращения. Стабильного я не люблю, ищу изменений. Так увлекательно следить за превращениями. Был, например, журчащий ручеек, стал Волгой. Был несмышленыш, лежал в колыбели, лепетал невразумительное, сделался взрослым человеком. Был милым младенцем, стал подлец подлецом. А другой — гением. Почему? От генов гений? А подлец — тоже от генов?»
Аркадий Натанович Стругацкий всегда дивился дотошности научных выкладок Георгия Иосифовича. «Гоша, — сказал он как-то, — ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». Но потому Георгий Иосифович и оставался собой, что не позволял героям просто сесть на аппарат и сразу действовать. В доме в Чистом переулке всегда царила некая особая атмосфера. Немаловажно и то, что в холодильнике в коридоре всегда стояла начатая бутылка водки.
Для Прашкевича, для частого гостя.
Для нерадивого, но любящего ученика.
14 февраля 1993 года я навестил фантаста Палея в Москве на зеленой Полтавской улице (за стадионом «Динамо»). Через несколько дней Абраму Рувимовичу исполнилось сто лет. Он плохо слышал, маленький аккуратный костяной старичок в большом кресле, правда, без жестяной слуховой трубы Циолковского, как можно было ожидать. Его ужасно распирало любопытство. Он спрашивал: а как это радиоволны проходят сквозь стены? Или вспоминал стихотворение. Или ругал молодых. Приходят, говорил, представляются издателями, берут под честное слово старую редкую книгу и исчезают. По неведомой ассоциации даже вспоминал сотрудницу журнала «Революция и культура». В тридцатые годы эта милая женщина принимала у него стихи, никогда их не печатала и чертовски жаловалась на жизнь. Будучи человеком весьма небогатым, Палей сотрудницу жалел. Сырая комнатенка… Одиночество… Безденежье… Даже личную пишущую машинку невозможно продать, профсоюз запрещает… Фамилия сотрудницы — Алилуева — тогда ни о чем не говорила Абраму Рувимовичу…
Аделина Адалис? — переспрашивал он. А как же, знал ее! Любимым словом указанной советской поэтессы было — вредитель. Астроном Леверье? Еще бы! Это по просьбе Леверье безымянный прежде цветок назвали гортензией — так звали его любимую. Книги? Без книг нельзя. Фантасты не правы — книга переживет века. Вы покупаете книги или предпочитаете работать в библиотеках? А письма храните? Делаете специальные выписки? Я, например, похвастался Абрам Рувимович, в молодости составлял картотеку для самого Венгерова!
Впрочем, это был не главный вопрос.
Главный вопрос он задал неожиданно, как бы поймав меня на паузе. Вот каким все же образом летают самолеты? Как они держатся в воздухе? Почему паровоз не может летать? Он вдруг встопорщил белесые бровки: и вообще сколько это там часов летит самолет в Москву из Новосибирска? Четыре? Странно-странно. Абрам Рувимович задумался. Что-то его мучило. Что-то очень важное бушевало в самых пучинах души фантаста. Смиряя себя, он рассказал, как знаменитый советский поэт-песенник стащил несколько строк из стихотворения, опубликованного еще в дореволюционном ежемесячнике «Свободный журнал». У Палея: «Город замер в сонной дымке, гаснет зарево зари, и на ножке-невидимке блещут бусы- фонари…» У Лебедева-Кумача: «Вечер реет в белой дымке в ярком зареве зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари…» После скандала Лебедев-Кумач переписал указанное четверостишие: «День уходит, и прохлада освежает и бодрит, отдохнувши от парада, город праздничный гудит…»
С огромным удовольствием Абрам Рувимович показал книжку стихов «Бубен дня», изданную в Екатеринославе в 1922 году, а потом корректуру книги стихов, которая вот-вот должна была выйти в Хабаровске. Тираж — 150 экземпляров. «Но для книги стихов большего тиража и не надо. Первое стихотворение я написал в семь лет, — похвастался он, — а последнее на днях».
Что чувствует человек, проживший на свете 100 лет?
Только ли бремя огромных потерь, фантастически бесконечных потерь, потерю всех людей, с которыми был близок?
Не знаю…
Абрам Рувимович не производил такого впечатления.
Когда я уходил, он весь приподнялся в кресле. Он светился изнутри. Его интересовало только будущее. «Сколько, вы говорите, летели в Москву? Целых четыре часа?» Он замечательно выдержал паузу и задохнулся от восторга истинного провидца: «Попомните, молодой человек! Когда-нибудь они будут летать быстрее!»