и все остальные, быстро собрал свои книги и тетради и запихнул их в потертый кожаный портфель, все вокруг кричали, но ему никто ничего не сказал, хотя никто и не обошелся с ним недружелюбно, ему казалось, что все отводили глаза, если случайно встречались с ним взглядом. Обменялся ли Конрад Грайф с ним взглядом? Утверждать это Франц не мог бы; только штудиенрат Кандльбиндер пристально и укоризненно смотрел на него все время, пока он находился в классе. Франц поспешил выбраться из школы — на дворе было тепло, солнечный свет заливал безлюдные улицы, никто из одноклассников не присоединился к нему по дороге домой, но вторая половина дня протекала как всегда, он играл на Лахершмидском лугу в мяч, никто из игравших с ним не посещал Виттельсбахскую гимназию, Франц играл плохо, он чувствовал себя вялым, все время думал о предстоящем вечером › разговоре с отцом.
Вместо дребезжания звонка в школе он слышал теперь бренчание на пианино, но и оно скоро оборвалось. Маленький брат-восьмью годами младше Франца — уже спал в кровати, стоявшей напротив Францевой. При свете карманного фонаря, подперев голову правой рукой, Франц еще почитал «По дикому Курдистану», потом выключил фонарь и откинулся на подушку.
Perispomenon, подумал он, засыпая, properispomenon.
К ЧИТАТЕЛЯМ
1
Почему для пяти историй (представленная здесь — шестая), в которых описаны некоторые события моей жизни, я придумал человека по имени Франц Кин, персонажа, переживающего то, что в них описано? Разве не заявлял я уже несколько раз без обиняков, что истории о Франце Кине — это личные воспоминания, попытки написать автобиографию в форме повестей? Франц Кин — это я сам, но, раз так, почему же я беспокою его, а не говорю просто «я»? Почему повествую о себе в третьем лице, а не в первом? Ведь это
Ответа я не знаю. Поскольку всякий изыск вызывает у меня такую же аллергию, как у школьника Франца Кина (моего второго «я») избитые сократо-софокловы тирады, произносимые обер- штудиендиректором, я прежде всего отказываюсь от отговорки, что Франц Кин обязан своим существованием моему желанию сохранить известную скромность. Самое сокровенное — так тешит себя автор — несколько утрачивает неловкий характер исповеди, если оно исходит из уст третьего лица, пусть и очень прозрачно замаскированного. Но на самом деле все как раз наоборот. Именно рассказ от третьего лица позволяет писателю быть максимально честным. Он помогает ему преодолевать скованность, от которой едва ли можно освободиться, если говорить «Я». То, что некий «Он» (например, Франц Кин в «Старой периферии») не сдержал данного друзьям слова, все же чуточку легче написать, чем напрямик признаться: я бросил товарищей на произвол судьбы. Так, во всяком случае, склонен считать автор. В конце концов, желание быть скромным относится к его лучшим свойствам, большинству читателей понятно это желание; им надоели авторы, все им выкладывающие, но автобиография не допускает, чтобы автор отчуждался, она не игра в прятки, кроме того, мне это ничего не дало бы, никто не поверит, что Франц Кин — эго Франц Кин. Скажут: причуда, скажут с раздражением или пониманием, но это не оправдывает прикрывшегося ею автора, если он не говорит о себе.
Но когда вспоминаю, что для других автобиографических вещей я, не раздумывая, использовал форму рассказа от первого лица единственного числа, выбор нынешней повествовательной манеры представляется мне еще более загадочным. «Вишни свободы» и «Вещевой мешок» — это воспоминания. С другой стороны, я написал от первого лица роман «Эфраим», но в противоположность Францу Кину Эфраим вовсе не тождествен мне, он совсем не похож на меня, я настаиваю на этом. Кстати, та книга завершается размышлением, не является ли «Я» наилучшей из всех масок. В работе писателя случаются такие противоречия.
Однако я подозреваю — и это единственная гипотеза, которую я позволяю себе по поводу существования Франца Кина, — что намерение вспоминать свою жизнь в повестях сыграло со мной злую шутку. Сама форма не то чтобы заставляет меня, но все же рекомендует воспользоваться Францем Кином. Он предоставляет мне известную свободу повествования, которую не допускает «Я», эта тираническая форма спряжения глагола. Я вижу — и это не позволяет видеть ничего другого, кроме того, что я вижу, видел или увижу, в то время как
Ну и довольно об этом Франце Кине. Строптивый он малый.
2
Единственные личные документы моего детства и юности, пережившие вторую мировую войну, — школьные табели. С подписью обер-штудиендиректора Виттельсбахской гимназии:
Гиммлер. Без имени, и я не вправе придумывать его. Единственное, что мною придумано о нем, — его утверждение, что он учился в епископальной гимназии во Фрайзинге. У меня нет сомнения, что такой человек, как он, обучался в кадровой школе баварского ультрамонтанства: в Эттале, Андехсе или Регенсбурге — неважно где. От других же известных мне и достоверных сведений о нем, напротив, пришлось отказаться, к примеру от того, что позднее, когда его сын стал вторым человеком в Германском рейхе, он с ним помирился. Почетный караул СС произвел над его гробом салют. Но может быть, это произошло вопреки его воле? Может быть, старый Гиммлер на смертном одре проклял своего сына? Значит, такие дополнительные сведения не столь уж и достоверны. Франц Кин не мог их привести, ибо знал о Рексе только то, что ему рассказывал отец и что он видел и слышал на том уроке греческого языка и во время краткой встречи с директором в школьной уборной. Взгляд в грядущее, сфабриковать который с помощью, так сказать, кадров из будущего, технически не составляет труда, но это совершенно разрушило бы характер повести как безусловно автобиографической; Рекс и Кин (мое второе «я») в ней могут быть только теми персонажами, какими они были в определенный майский день 1928 года, и никакими другими. Только тогда они, а вместе с ними и повествование, останутся незавершенными. Рассказчик в определенный майский день 1928 года не знал, что с ним, не говоря уж о ректоре Гиммлере, станет, и он надеется, что и его читатели предпочитают незавершенную историю законченной. Не следует писать рассказы так, как составляют документы — торговый договор или завещание.
Лишь название повести проецирует ее на будущее, ибо фиксирует непреложную истину, что старый Гиммлер был отцом убийцы. Характеристика «убийца» для Генриха Гиммлера слишком мягка; он был не просто какой-то особо опасный преступник - насколько хватает моих познаний в истории, он превосходил всех когда-либо существовавших истребителей человеческой жизни. Но название, выбранное мною для повести, фиксирует только исторический факт; оно не претендует на то, чтобы раскрыть индивидуальную, внутреннюю сущность этого человека- ‹ Рекса. Было ли предопределено старому Гиммлеру стать отцом молодого? Должен ли в силу «естественной необходимости», — согласно общеизвестным психологическим закономерностям, по законам наследования от поколения к поколению и по парадоксальной логике семейных традиций, — должен ли родиться у такого отца такой сын? Были ли оба, отец и сын, продуктами среды и политической обстановки или, совсем напротив, жертвами судьбы - как известно, неотвратимой, по