— Ну, я пойду. Спокойной ночи.
— Куда ты? Куда ты пошел, Алик?
— Спать.
— А ужинать? Может, ты думаешь, я буду по ночам в столовую подавать? В кухне поешь. Сейчас разогрею.
— Мне что-то не хочется есть.
— Как это не хочется? Опять фокусы! Мать о нем беспокоилась, велела ужин оставить, а он, видите ли, не хочет…
— Почему я обязан есть, если мне не хочется? — разозлился он. — Спокойной ночи.
Розалия забеспокоилась.
— Господи Иисусе, хоть чаю горячего выпей.
— А есть?
— Конечно, есть.
Чайник стоял на маленьком огне, и вода почти кипела. Алик стал жадно пить, обжигая губы. Розалия стояла рядом и молча смотрела на него. Он выпил залпом чай и отодвинул чашку.
— Может, еще налить?
— Нет, спасибо. Пойду к себе. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответила она и, покачав головой, тяжело вздохнула.
Алиция ждала сына в холле. Она давно высматривала его из окна; казалось, прошла уже целая вечность. И когда наконец его стройная фигура появилась у калитки, а потом возле дома, у нее отлегло от сердца. Вернулся. Цел и невредим. Еще минуту назад это было единственным ее желанием. Но тут вдруг на нее снова нахлынуло все то, прежнее. Она сделала над собой колоссальное усилие, чтобы не броситься на кухню. В голове теснились, путались мысли, и она стала исступленно молиться про себя. Все пережитое слилось в этой молитве: боль, отчаяние, муки телесные и душевные.
Алик шел, понурив голову, и только у лестницы, заметив мать, с робкой улыбкой остановился.
— Добрый вечер, — тихо сказал он.
В первый момент Алиция не могла произнести ни слова. Он показался ей бледным, осунувшимся и каким-то помятым; волосы растрепаны, под глазами темные круги. Откуда он пришел? Где был и что делал все это время? И зачем взял у нее деньги? На какое нехорошее дело? Вот он, совсем рядом, рукой достанешь, а она ничего о нем не знает. Собственный ее сын, маленький Алик, который всегда был для нее чистым, невинным ребенком, вдруг стал темной, мучительной загадкой. Все бессонные ночи, проведенные у его постели, все радости и горести, которые он ей доставил, стеснились в ее груди, — и словно в последний раз перед тем, как окончательно и бесповоротно угаснуть, в сердце вспыхнула горькая, ненужная уже любовь.
Алик стоял, потупясь, смотря на свои облепленные грязью ботинки, и по мере того как молчание затягивалось, яркий румянец заливал его лоб, щеки, уши, алой волной сбегая на шею.
— Розалия сказала, что ты беспокоилась, но ведь еще нет десяти…
Он поднял глаза, но, встретив суровый взгляд матери, замолчал.
— Алик!
— Что, мама?
— Тебе нечего мне сказать? Совсем нечего?
— А что? — спросил он и запнулся. — Мы в кино были.
— Алик! А то, другое?
— Что другое?
— Как мог ты это сделать? Ты, мой мальчик, мой сын, которому я так верила, так доверяла. Ты — вор? Крадущий потихоньку…
— Чего тебе надо от меня? — вскинулся он.
— Ты сам знаешь.
— Нет, не знаю.
— И у тебя нет смелости признаться? Алик, Алик, как тебе не стыдно!
Он стал лихорадочно шарить по карманам, наконец нашел деньги в брюках.
— Вот! — Он сунул ей в руки скомканные бумажки. — Все цело. Можешь сосчитать.
— Что это? — прошептала она.
— Ну, те деньги, три с половиной тысячи, которые я взял у тебя взаймы.
— Взаймы?
— Ну да. Юреку Шреттеру нужно было срочно послать в одно место три тысячи, а отец ушел и забыл оставить. Я хотел у тебя попросить, но тебя не было дома… Я знаю, что без спроса брать нехорошо, но мне очень хотелось Юрека выручить… Он мне их тут же вернул, и мы пошли в кино. На последний сеанс.
Он говорил, а она не сводила с него глаз и, слыша его ломающийся голос, глядя в лицо, на котором, как свет и тени, отражались все его переживания, чувствовала, как ее переполняет нежность и безграничная, ни с чем не сравнимая радость обретения сына, чуть было не потерянного по недоразумению.
— Маленький мой, — прошептала Алиция сквозь слезы и впервые за много лет заплакала от счастья.
Притянув к себе Алика, она обняла его и прижала к груди, как маленького, беспомощного ребенка. Смущенный этими слезами и неожиданным порывом нежности, он замер в ее объятиях, не двигаясь, не дыша, только легкая дрожь сотрясала его тело. Она заметила, что он дрожит.
— Мой маленький. — Она нежно гладила его по лицу и растрепанным волосам. — Я тебя страшно обидела. Прости, что я могла так плохо о тебе подумать. Этого больше никогда не будет. Ты простишь свою маму, да?
— Ну что ты, мама, — прошептал он.
— Ну, ничего, ничего. Не говори больше. Не думай об этом. Маленький мой…
Стефка опоздала на целых пятнадцать минут. Глаза у нее опухли от слез, но Сломка, обозленный ожиданием, ничего не заметил.
— Ты что это о себе воображаешь, дура! Через сколько минут я велел тебе прийти?
Девушка остановилась посреди комнаты и громко, как деревенская баба, заголосила. Сломка не ожидал такой реакции. «Боится меня», — самодовольно подумал он, и злость моментально улетучилась.
— Ну, ладно, ладно. Не реви.
— О Иисусе, Иисусе! — запричитала она. — Иисусе сладчайший…
— Перестань, глупая. Я больше не сержусь.
— Ну и сердитесь на здоровье! Ничего вы не знаете… О Иисусе, Иисусе сладчайший!
Сломка растерялся.
— Чего ж ты тогда ревешь? Опять на кухне что-нибудь насплетничали?
Стефка покачала головой.
— Нет? Тогда что же случилось?
— Стасика убили. Застрелили, гады!
Сломка захлопал глазами.
— Какого Стасика? Кто застрелил?
— Моего Стасика Гавлика. Не знаете? Сволочи проклятые! Чтоб им ни дна ни покрышки…
Сломка засуетился вокруг нее.
— Где, когда, как? Вот так история! Садись же.
Стефка села, упершись локтями в широко расставленные колени, и обхватила голову большими, красными руками.
— О Иисусе, Иисусе! — причитала она, раскачиваясь всем телом.
— Погоди! Да зачем им понадобилось его убивать?
— А я почем знаю?
— Вранье, поди?