говорят, что после школы он будет учиться дальше.
Кирпич посылает Боброва на улицу собрать портфели.
С минуту мы сидим молча, переживая Сашкину выходку. В глазах у девочек восхищение — кто бы еще такое придумал? Мальчишки посмеиваются — не ожидали, видать, такого, но если это сделал Бобров, то, значит, все правильно. Кто бы еще так ловко оттянул начало урока? Звонок-то прозвенел, время идет, а учитель стоит, забыв, с чего он собирался начинать…
И тут подает голос Катя. На равных, как взрослая, она спрашивает:
— Григорий Деевич, а как же Бобров принесет столько портфелей? Можно я пойду помогу?
И тут наступает тишина.
Катина смелость поражает всех нас сильней, чем выходка Боброва.
Кирпич в растерянности непроизвольно делает шаг вперед и останавливается перед маленькой женщиной.
— Ну… Что ж… Пойдите, помогите ему…
Сроду у нас учителя не называли детей на «вы».
Разве что добрейший, скромнейший Николай Иванович обращался к Таньке Семеновой:
— Я убедительно просил бы вас заняться моим предметом… Электротехникой…
Танька отодвигала в сторону лак для ногтей и, тихо качая ногой, напевала, глядя ему в лицо:
Sorry, I’m a lady,
Sorry, I’m a lady…
Но это было уже три или четыре года спустя.
Сашка с Катей возвращаются в класс, и мы, девочки, понимаем, что уже все. Нет надежды. Катя — вне конкуренции.
Никогда, никогда не смогу я сказать так при всех:
— А можно я пойду помогу?
Горечь разрастается внутри меня, на уровне груди, на уровне горла, выше, выше. Она подталкивает слезы к глазам.
Из другого мира доходит голос учителя:
— Проверим, как вы усвоили тему…
На следующем уроке — биологии — я еще ничего не вижу от слез. Ощупью раскладываю на старой газете какие-то семена — мокрые, склизкие. Они здесь будут сушиться, пока не придет время делать с ними что-нибудь еще.
Понятия не имею, что за семена… Возможно, это знают в том классе, который был здесь до нас…
Биология почти всегда проходит в теплице. Вдоль окон в ящиках зеленеет рассада помидоров. Нам говорят, что мы выращиваем овощи для школьной столовой. На самом деле сроду в столовой не давали помидоров. Там только макароны с килькой в томатном соусе. Или запеканка — тоже из макарон.
Понятно — в школе чуть ли не тысяча детей. Разве хватило бы этих помидоров на всех — хотя бы по одному? Впрочем, никто никогда и не видел, чтобы здесь созревали помидоры. Нас приводят сортировать семена и поливать рассаду, или подметать в теплице пол — сейчас твой класс, а после перемены чей-то еще.
В теплице невероятно скучно. Единственная радость — это золотые рыбки в аквариуме на столе в углу.
Кто-то когда-то поставил здесь аквариум, чтоб начисто о нем забыть.
В зеленой непрозрачной массе угадываются силуэты черных телескопов. Аквариум круглый, и силуэты рыб то расползаются на весь экран, то делаются тонкими — зависит, под каким углом смотреть — то вовсе исчезают в этой торжествующей, наглой зелени, которая здесь всюду. Забившись в уголок, я жду, когда какой-нибудь телескоп опять появится. Но тут учительница замечает меня и гонит снова к семенам. И я не могу даже сказать:
— Давайте я им поменяю воду…
Она не разрешит. Откуда я это знаю точно? И почему так страшно показать, что ты кого-то любишь? Хотя бы этих телескопов…
Скоро меня ждала новая большая любовь.
В детстве любовь сродни дружбе, дружба сродни любви, и выбор предмета не зависит от пола, а может быть, от возраста и от чего угодно. Кто-то за нас выбирает, к кому нам привязаться всем сердцем, да и вообще всем, что у нас там есть внутри, и сколько бы лет ни прошло, мы никогда не усомнимся в том, что выбор был правильным.
Ирка — нездешняя, приехавшая откуда-то издалека. Черноглазая, стриженая под мальчика. Она пришла к нам в конце шестого класса. Будет ли у меня еще когда-нибудь такая подруга? Нечасто случается, что глядя на кого-то в первый раз, чувствуешь — с этим человеком никаких отношений строить не надо. Все уже готово само собой.
По городу мы с Иркой ходим босиком.
— Такие хорошенькие — и босые! — ахают какие-то парни.
А еще один говорит:
— Какая красивая — та, что с краю!
Мы на всю улицу горланим песни. Ирка знает их массу. У меня все внутри замирает, когда она затягивает на свой манер:
— И вырос я в трущобах га-а-радских….
Иркин папа иногда приезжает за нами на машине, но когда она поет, я не сомневаюсь, что росла она именно в трущобах, и мне жаль, что сама я всю жизнь прожила в нашем городе, и что у меня не черные волосы и не смуглое — как у индейца — лицо. И когда взрослые твердят мне: «Какой красивый, какой золотой цвет волос!» — я морщусь, точь-в-точь как Генка Минаев, когда он слышит о преимуществах своего роста.
Мама не разрешает мне стричься.
Ирка добивает меня однажды, когда я спрашиваю у нее:
— Как мне лучше — с одной косичкой или с двумя?
И она отвечает:
— Какая разница!
Больше ни одна девочка не сказала бы так.
И я чувствую, как моя любовь разливается внутри чем-то тяжелым и мне становится трудно двигаться. Вся я — только вместилище этой любви.
Вместе мы ловим в спичечные коробки тараканов, чтобы незаметно сунуть в портфель зазнайке Кате Павловой. Вот будет визга!
А заодно и неуклюжему Гене Минаеву — ему так и хочется подложить в сумку что-нибудь такое… неожиданное… А уж заодно и Ване Корневу…
И Кирпичу! В ту сумку, где вместе с нашими тетрадками он носит термос. На уроках он ставит эту сумку перед собой на стол. И, наклонив чуть-чуть к себе, вытаскивает термос. Думает, что это у него получается незаметно. Сидя перед нами за столом, он ежится там у себя за сумкой, и мы слышим, как у него что-то булькает. Это он что-то наливает себе из термоса в стаканчик, а потом пьет, уйдя в свой стол чуть ли не по плечи. Кофе там у него. И в классе сразу начинает пахнуть плохо сваренным кофе. Таким, который просто заварили, как чай. Учитель запивает им какой-то бутерброд. А нам не разрешают жевать на уроках. Если увидят — сразу выходи из класса. Где справедливость?
На русском и литературе многие изображают, что они что-нибудь жуют. А когда Кирпич подходит к