Львова. Замаскированные проросшим дерном блиндажи в несколько накатов возвышались на опушке едва приметными холмиками.
Музыченко вышагивал по блиндажу, точь-в-точь как два дня назад по своему кабинету. Карта лежала на столе. Генерал водил по ней толстым карандашом, отдавая приказания, и снова ходил из угла в угол.
— Вот и разрешились, Николай Кириллыч, все споры, все сомнения, — сказал генерал. — Будем воевать вместе. Сейчас Дмитрий Иванович зайдет — он у начальника штаба. Надо договориться.
«Договориться» было, конечно, нетрудно. Труднее оказалось выполнить приказ командарма: он менял направление движения всех трех дивизий. И как менял! К 19:00 нашему корпусу предстояло сосредоточиться западнее Львова, в лесу к югу от Яворова, и вместе с частями обороняющегося здесь стрелкового корпуса отразить натиск фашистских войск. Пехота находилась в трудном положении.
Оказывается, Музыченко уже часа два назад послал со штабным командиром приказ Рябышеву. Но либо командир пострадал при бомбежке, либо разминулся с комкором в пути: мы не знали о новом приказе, и дивизии двигались в прежнем направлении, то есть на восток от Львова.
Легкое ли дело повернуть на 180 градусов такую махину, как механизированный корпус! Да еще днем, на узкой дороге, под непрекращающимися налетами вражеских бомбардировщиков.
Разведки дивизии уже вышли в намеченный ранее район сосредоточения, находившийся в 25 километрах восточнее Львова. Главные силы находились примерно на рубеже Николаев — Меденица.
Решили так: Рябышев нагоняет одну дивизию, Оксен — другую, я — третью. Передовой отряд дивизии, которую должен был повернуть я, подходил ко Львову.
— В восемнадцать часов встретимся в Яворове на КП стрелкового корпуса, распорядился Дмитрий Иванович. — Кто приедет раньше, ждет другого, никуда не уходит. В этой колготе недолго и потерять друг друга.
Через час на окраине Львова я встретил полковника Герасимова и полкового комиссара Лисичкина. Когда изложил приказ комкора, Герасимов совсем не по-военному сдвинул на нос фуражку, почесал затылок:
— Война…
Лисичкин, как всегда, деловито записал что-то в блокнот.
Незадолго до войны был отменен институт комиссаров. Вчерашние комиссары стали заместителями по политической части.
Новые взаимоотношения не всегда налаживались гладко. Некоторые политработники никак не могли примириться с утратой комиссарских нрав. У иных командиров закружилась голова от полноты «неограниченной» власти. Нам с Рябышевым не раз приходилось ставить на место комиссаривших политработников и зарывающихся единоначальников. Но чаще всего сама служба помогала сработаться.
Для способного, но еще не обстрелянного Герасимова орденоносец (в те-то времена!) Лисичкин был непререкаемым авторитетом. Лисичкин отлично знал технику, не хуже любого командира водил танк. И сейчас, получив новый приказ, Герасимов кивнул на заместителя.
— Мы с Емельяном Алексеевичем обмозгуем и дадим команду.
Лисичкин, заглядывая в блокнот, доложил о митингах, проведенных сегодня утром, о выступлениях красноармейцев и командиров.
— Как с питанием?
— Полки завтракали на рассвете. Недавно обедали.
Но в аккуратном блокнотике Лисичкина были цифры, заставившие меня вздрогнуть: цифры потерь от бомбежки. Не участвовавшая в боях дивизия уже насчитывала десятки убитых и раненых. Многие танки и автомашины вышли из строя…
Прямо из Львова я поехал в Яворов. Рассчитывал, что прибуду туда раньше Рябышева, толком узнаю обстановку, быть может, наконец, раздобуду газеты для дивизий. Во Львове я тоже хлопотал о газетах, но безрезультатно: гражданская почта не давала — мы уже оторвались от своих почтовых отделений, а полевая еще не развернута.
Сегодняшняя дорога отличается от вчерашней. И не к лучшему. Это уже дорога отступления. Пока не общего, не определенного, но все же отступления. Среди машин с ранеными — грузовики, везущие какое-то имущество. Неясно — личное или казенное. В сторону Львова прошли машины с полукруглыми металлическими формами полевой хлебопекарни, два «зиса» с сейфами. Весь кузов полуторки занимает высоченный черного дерева буфет. Неуклюже переваливается пузатый коричневый автобус с разбитым ветровым стеклом и часто глохнущим мотором. В автобусе испуганные ребячьи лица. Мальчуган обеими руками обнял завернутую в вафельное полотенце кошку.
Раненые не только на машинах. Они бредут вдоль шоссе, опираясь на палки, поддерживая здоровой рукой поврежденную. У иных вместо пилоток — белые шапочки из бинта. Одни упрямо «голосуют», пытаясь остановить каждую машину. Другие, наоборот, предпочитают идти пешком.
Попадаются бойцы, у которых не заметишь признаков ранения. Возможно, повязки под одеждой, а может быть… Ловлю себя на недобрых подозрениях.
У переезда железной дороги — пробка. С севера, из лесу, на галопе выскакивают артиллерийские упряжки без пушек. Постромки обрублены. Красноармейцы верхом.
Когда-то, давным-давно, в двадцатом, вероятно, году, я видел такое. Батарейцы удирали, обрубив постромки, бросив пушки…
Мы с Балыковым выскакиваем из машины.
— Какой части, откуда?
Тот, что сидит впереди, без ремня, без пилотки, натягивает Узду:
— А вы пойдите туда, хлебните, будете знать — кто и откуда!
Балыков расстегивает кобуру. Это заставляет сбавить тон.
— Товарищ комиссар, всех танками передавило. Мы одни остались. Хоть верьте — хоть не верьте — у него танков тыщи. Что тут сорокапятимиллиметровой сделаешь… Надо к старой границе тикать…
Приказываю спешиться.
— Почему без ремня? Где пилотка?
Красноармеец, не отвечая, машинально гладит рукой тяжело вздымающиеся бока лошади.
Проходящему мимо лейтенанту с двумя бойцами приказываю доставить артиллеристов коменданту.
Я не успеваю сесть в машину. Из дома напротив переезда, не различая дороги, едва не угодив под грузовик, бежит полковник Фотченко.
— Кириллыч, дорогой!
Мы так взволнованы встречей, что не можем начать разговор. Петя пытается знакомить меня с обстановкой и сразу же перебивает себя:
— Я из окна Михаил Михалыча твоего приметил… Может, зайдешь ко мне в штаб? Нет? Ладно, давай хоть здесь присядем в тенечек.
Мы зашли в сад, легли на траву, расстегнули воротники, сняли фуражки. С радостью смотрю на Фотченко. Что-то чуть непривычное в его лице. Не подозревал, что у блондина Пети густая черная щетина на щеках. Он брился ежедневно, а сегодня, видно, не успел.
— Трудно, ох, до чего трудно! Нет бронебойных снарядов, мало противотанковой артиллерии, а у Гитлера и того и другого хватает, навез. Я ведь с ним, сукиным сыном, знаком. Подготовился он крепенько, всерьез. Учел Каса дель Кампо. Там две машины против одной республиканской пускал — не получалось. Так здесь, проститутка усатая, по четыре бросил. И все равно не получится! Если бы ты видел, как мои орлы дерутся… Снаряды кончатся — на таран идут…
Тот же Петя Фотченко — кипящий, страстный, увлекающийся. Смотрю на него и восхищаюсь — ничего природа не пожалела для этого человека: ни красоты, ни ума, ни отваги, ни обаяния. Как можно не любить комдива Фотченко! Красноармейцы рассказывают легенды о его подвигах в Испании и Финляндии. У Фотченко уже четыре ордена. Командиры на лету ловят каждое его слово. Начальство на совещаниях ставит в пример. Даже самый придирчивый народ командирские жены — неизменно одобряют полковника. Но это не дешевая популярность, не плоды легкого заигрывания.