себя. Писатель Авдеенко купил два автомобиля: в легковом он ехал сам, а за ним: следовал грузовик, набитый одеждой, обувью, мануфактурой. Один джазист скупил в Черновицах все аккордеоны: в Черновицах аккордеон стоил 300–400 рублей, а в Москве 5–6 тысяч. Алексей Толстой, один из богатейших людей Советского Союза, не имевший, как говорится, разве лишь птичьего молока, купил в польском имении старинный сервиз за 60 тысяч рублей. Толстой вообще прославился в этой истории тем, что отбирал для себя редкие вещи и платил за них, не торгуясь; в Белостоке торговцы-евреи говорили о нем: «Сразу видно — настоящий граф!»
Артисты, писатели, журналисты скупали мебель, музыкальные инструменты, мануфактуру, кожаные пальто, обувь, часто с целью спекуляции. Знакомый мне артист привез из Белостока 60 пар дамской обуви, но ему не повезло: он вернулся тогда, когда спекуляция западными товарами стала уже преследоваться. Кто-то на него донес, к нему явились из НКВД, попросили показать привезенное и осведомились: зачем ему столько обуви? Артист ответил, что привез туфли для жены, но ему не поверили: туфли были разных размеров, от № 36 до № 40. Ему оставили две-три пары, а остальные конфисковали.
К этой вакханалии покупок в западных областях москвичи сначала отнеслись снисходительно- насмешливо: «Наши распоясались!» Но по мере того, как вакханалии разрасталась, возникло возмущение. Возмущались тем, что «элита» позорит нас перед Западом, тем, что наши «инженеры душ» оказались способными на такую отвратительную жадность. В этом возмущении была явная горечь: до чего мы дошли?
Возмущение москвичей докатилось до Кремля. Поведение «инженеров душ» было слишком позорным, оно окончательно подрывало престиж строя, его надо было прекращать. В Кремль вызвали председателей Комитетов по делам искусств, по делам кинематографии, ответственных лиц из Союза советских писателей, видных киноработников и других «инженеров» на совещание «по вопросам советского творчества», под руководством самого Сталина. Тема советского творчества была попутной, основным содержанием совещания был жестокий нагоняй, учиненный Сталиным «инженерам душ» за их поведение в захваченных западных областях.
Это совещание решило судьбу Авдеенко. Незадолго перед тем поклявшийся на Съезде советов в собачьей преданности Сталину, Авдеенко поскользнулся на сценарии фильма «Закон жизни!» — фильм был забракован из-за якобы антимарксистской тенденции; жадность и спекуляция западными товарами доконали Авдеенко. Его сослали на Урал и исключили из Союза советских писателей. Больше, впрочем, никто не пострадал: «инженеры душ» не совершили ничего антикоммунистического и Сталину были нужны.
Алексей Толстой и драматург Вишневский, жившие в Ленинграде, узнав о совещании, тоже поспешили в Москву. Они опоздали: совещание уже окончилось. Толстой позвонил в Кремль и попросил доложить Сталину, что они хотели бы его увидеть, чтобы получить у него «творческие указания». Сталин отказался принять их. По Москве ходил рассказ о том, что будто бы Сталин приказал ответить Толстому: «Скажите, что я со спекулянтами не разговариваю». Это вполне могло быть: Сталин знал цену своей элите.
После совещания закупочная вакханалия немного улеглась, но она оставила в Москве тяжелое впечатление. Даже те, кто склонны были сомневаться в моральной гнилости нашего строя и считали, что «как-нибудь образуется», должны были задуматься. Мы жили в обстановке внутреннего распада, разложения, которое внешне можно было сдерживать только силой, кнутом.
Война с Финляндией доказала отсутствие внутренней спайки в стране воочию. Доказала она и то, что для государственной жизни и даже для возможности победы коммунизма одного кнута мало.
Эта война ни в ком не вызвала подъема или воодушевления. Скорее можно было наблюдать некое смущение: «Связался чёрт с младенцем!» Но младенец неожиданно оказал сильное сопротивление — его хватило на то, чтобы огромная махина СССР немедленно начала давать перебои.
Мы воевали с крошечной страной, а почти повсюду у нас железные дороги были переведены на военное расписание: железнодорожный транспорт не справлялся с перевозкой грузов для смехотворного фронта. Под Москвой остановились фабрики: железные дороги не могли снабдить их углем. В провинции исчезли последние товары, на хлеб ввели суррогат карточек, отпуская его по спискам в ограниченном количестве. И всё это из-за ничтожной войны с трехмиллионным народом!
В центральных и северных областях по домам раздали шерсть, чтобы женщины вязали для армии рукавички, носки, шарфы: на военных складах не было ни рукавичек, ни носков и промышленность не могла изготовить их в короткий срок. Ходили по домам и собирали лыжи: лыж в армии тоже не было. Население недоумевало, возмущалось: десять лет нам твердили, что надо нести тяготы, чтобы вооружить армию; нас уверяли, что армия обеспечена всем необходимым, — а теперь бабки должны спешно вязать рукавички! Значит, обманывали и тут?
Приезжавшие с фронта офицеры рассказывали, что красноармейцы со злости разбивали винтовки о деревья: в винтовках замерзало масло и против финских автоматов они вообще были негодны. Автоматов у нас не было. Утверждения власти, что наша армия оснащена новейшим оружием, оказывались пустым бахвальством.
Отвратительно было поставлено санитарное дело: тысячи красноармейцев замерзали, еще большие тысячи были обморожены, а помощь им неизменно запаздывала. От морозов погибло больше людей, чем от финских пуль и снарядов; легкие ранения оказывались смертельными: раненые не могли добраться до санитарных пунктов и замерзали. Уже после войны в Москву пришли страшные транспорты: тысячи обрубков людей, без рук и без ног, отмороженных на фронте и ампутированных. Их предложили взять, родственникам — на запасных путях Октябрьского вокзала, где останавливались транспорты, происходили душераздирающие сцены. До этого о состоянии раненых родственникам не сообщали, а теперь вместо людей предлагали принимать обрубки. Были случаи, когда жены отказывались принимать то, что осталось от их мужей; на месте выгрузки, оцепленном войсками НКВД, жены, матери открыто ругали Сталина, Политбюро, большевизм — настроение было таково, что жен и матерей даже не решились арестовать.
Война затянулась: 175 миллионов не могли одолеть 3 миллиона. Но против 3 миллионов, в сущности, воевал только Сталин с его приближенными: у — остальных не было ни малейшего желания воевать. Впрочем, были и добровольцы: вскоре после начала войны приступили к организации комсомольских отрядов, в которых единицами можно было на считать действительных добровольцев. Не малую роль в добровольчестве играло то, что добровольцам по месту работы сохраняли полную зарплату за всё время пребывания в армии.
Затяжка войны у многих вызвала недоумение, в котором была и необычная нотка: как могут финны сопротивляться, если на них навалилась такая гора? Не лучше ли им сразу капитулировать, этим избавив ют тяжести войны и себя и вас? Безусловно, в конце концов мы их раздавим — какой смысл сопротивляться? В этом сказывалось чувство безнадежности открытого сопротивлений коммунизму, для борьбы с которым люди прибегали к скрытым методам. И дальнейшая затяжка качала вызывать уже недовольство финнами и желание быстрее покончить с их сопротивлением.
Сталин не жалел людей: финская война стоила нам около полумиллиона человеческих жертв. Представители Финляндии уже подписали условия перемирия в Москве, утром оно было опубликовано — за несколько часов до этого, на рассвете, по приказу Сталина; наши войска штурмовали Выборг. Этот штурм обошелся в сорок тысяч человек и нужен был только для того, чтобы Сталин запоздало продемонстрировал сомнительное могущество Красной армии.
Финская война вызвала переоценку ценностей, армию начали спешно переучивать. А у нас появилась надежда: война доказала, что стойкое, организованное сопротивление коммунизму может быть победоносным. То, что мы не раздавили Финляндию, уже было её победой и нашим поражением. А если вместо Финляндии будет более сильный противник, не приведет ли это к тому, что коммунизм у нас рухнет и мы освободимся?
Беседуя с Лапшиным я говорил, что его теория сокрушительного удара по слабейшему не оправдалась: Финляндия была слабым противником, а мы её не сокрушили. Лапшин охотно признавал свою ошибку: теперь он тоже надеялся на крах коммунизма в войне.
— Да, дело только в том, чтобы наш будущий противник выдержал первый удар, — говорил он. — Длительного напряжения мы не выдержим и сами рассыплемся, чем Сталин скрепит людей? Вот тогда армия и сможет оказаться командиром положения…
Мы не учитывали тогда двух обстоятельств. Одно — это возможность союза с Западом против