нибудь шкатулке лет двадцать?
– Да, – улыбнулась Пат, тут же вспомнив мамину сандаловую шкатулку, привезенную прадедушкой из Индии. В ней хранились венчальные свечи родителей, и, когда девочка открывала ее, в воздухе расплывался слабый аромат, рождавший, однако, целый рой смутных образов и неуловимых воспоминаний. – Да, но только на очень короткий миг, так что не успеваешь ничего осознать.
– В этом-то все и дело. Если ты сможешь улавливать, понимать и хранить запах времени в любом его виде – у тебя будет интересная и полноценная жизнь.
– Только это? А… любовь? – Пат с какой-то ревнивой обидой представила себе смуглое лицо Мэта после ночи любви и сразу же ощутила тяжесть своих грудей.
Кейт медленно опустила ресницы.
– О да. Но надо уметь быть свободной волчицей. Впрочем, нас уже давно ждут в аппаратной.
Весь день слова Кейт Урбан не выходили у Пат из головы. Она любила сама и носила под сердцем самое убедительное доказательство любви к себе; она выросла в абсолютно гармоничной семье и видела родительские отношения, полные самых преданных, самых романтических чувств; наконец, все песни, все разговоры, да и вообще, как казалось Пат, вся культура построена именно на любви – и вдруг женщина, явно созданная для страстей, говорит такое…
А вечером, в пустом доме, ее охватила чудовищная тоска по Мэту. Она поднялась наверх и бродила по залу, тычась носом в разбросанные вещи, как брошенный щенок, падала на индейские одеяла и гладила свое тело, представляя, что это его руки гладят ее, и едва ли сознавая, что занимается самой настоящей мастурбацией, к которой всегда относилась весьма презрительно. Потом она поставила «Пенни Лейн». Потом спустилась вниз и выпила бокал оставшегося после вечеринки так любимого Мэтом белого божоле. Потом решилась позвонить родителям, что в последние месяцы в сумятице разрывавших ее страхов и надежд делала редко. Честно говоря, она просто боялась, что мать, благодаря своей любви к ней и отлично развитой интуиции, сразу же поймет все.
К телефону подошел отец, и это было удачей.
– Здравствуй, Бу, это я, у меня все прекрасно, – сразу же затараторила Пат, не допуская лишних вопросов. – Погода для здешних мест неслыханная – снегу, как в нашем лесу, не слезаю с лыж. На студии мне дали вести новую передачу, смотрите ти-ви «Гранада», понедельник и пятница в полдень по нашему восточному времени, если у вас берет.
– Подожди, томтит,[5] не трещи. – Отец с детства называл ее так за тоненький жизнерадостный голосок. – Как у тебя с деньгами?
«Бедный папа, – мелькнуло у Пат, – деньги всегда так давили на его баронетство…»
– Ну, папа, здесь вообще нет этой проблемы! Я сняла дивный домик, крошечный, но очень английский… – На другом конце океана отец одобрительно хмыкнул, но тут же снова обеспокоился:
– Дом – на одного человека!?
«Начинается! И зачем я ляпнула про дом? Они там живут прямо прошлым веком. И притом нищим веком…»
– Папочка, в Америке так принято. Ну какая же я ведущая, если у меня и жилья-то приличного нет? Это не так дорого, как тебе кажется. – Ах, если бы он знал, что на этот домик уходил почти весь ее гонорар! Правда, Мэт, никогда не нуждавшийся – ни в юности, подрастая в очень обеспеченной семье художника и психоаналитика, ни сейчас, получая за свои выступления неплохие деньги, – обеспечивал ее очень щедро.
– Когда ты приедешь? Мама без тебя совсем загрустила. Ведь прошло уже полтора года…
Пат прыгнула в ледяную воду:
– Я приеду на Новый год. Точно. Я так соскучилась! – И она вдруг заплакала. Все душевные и телесные мучения последнего месяца выплеснулись в этом отчаянном детском плаче, которого Пат ни разу не позволила себе за это время… Собравшись с силой, она на какое-то время удержала рыданья и почти весело сказала в коричневую мокрую трубку: – Теперь веришь? Ну все, вон гости идут, целую вас обоих и люблю!
Пат плакала долго, пока ее снова не скрутил жестокий приступ рвоты. Еле передвигая каменные ноги и чувствуя, что почти теряет сознание, она выбралась на крыльцо, чтобы вдохнуть морозного воздуха.
На каменных ступенях белел конверт с бельгийской маркой.
Сразу забыв обо всем, Пат схватила письмо и какое-то время просто стояла на ступенях с отчаянно колотившимся сердцем. Мэт помнит о ней! Помнит настолько, что не выдержал и написал письмо! Об этом она не смела и мечтать. Глотая плотный холодный воздух и прижимая письмо к груди, Пат стояла как в забытьи. От конверта к ней шли горячие таинственные токи.
Сколько она простояла так, полуодетая, с зареванным, запрокинутым в небо лицом, Пат не помнила, но, в конце концов, ей все-таки стало холодно. Медленно она прошла в дом и, сев прямо на пол в холле, разорвала толстую белую бумагу.
Сначала высокие узкие буквы плясали перед ее глазами какой-то бешеный танец, но постепенно стали складываться в слова, а затем и в строки…
«…и тогда во мне прозвучал взрыв радости, нового открытия этой радости и знания того, что значит быть живым. О, быть живым, самому распоряжаться своей судьбой и делать ее радостной – это было открытие. Время катилось дальше, и годы уходили, как волны, и наступила власть цветов…»
Пат едва улавливала смысл прочитанного, ее, как водоворот, увлекали его слова, посвященные радости – чувству, которого она никогда не могла даже подозревать в своем старательно отгораживающемся от мира возлюбленном.
«…и Лето Любви улыбалось нам всей своей музыкой, цветами, колоколами, ароматическими свечами, дикими поездками на каких-то феерических «роллс-ройсах», перекрашенных под цыганские повозки. И барабаны рок-н-ролла оставляли после себя дрожащий воздух, который плыл надо всем побережьем и превращал страну в космос, а нас – в ангелов… День начинался с «Сержанта Пеппера». Сколько нас было в том большом доме в Сан-Франциско, где мы жили коммуной…»