мал… Он не умел отдаваться и брать. Лишь изредка, когда во сне он, раскинувшись, клал на меня свою ногу, – а икры у него были хороши, мускулистые, стройные, весомые, – я ощущала столь желанную тяжесть и, даже лежа совершенно неподвижно, испытывала то, чего он не мог дать мне всеми своими трудами. Но завести любовника, пока не родится ребенок, было немыслимо: я слишком дорожу и своей кровью, и своей честью. И я по целым дням простаивала на коленях перед древним прабабушкиным образом Пресвятой Девы Андалузской, чтобы она разрешила меня от такой невыносимой жизни и послала мне младенца. Увы, прошел еще долгий год, полный искусанных в бессилье губ и бесплодных сухих спазмов, прежде чем Богородица сжалилась, и я забеременела. – Стив на секунду оторвался от ее тонких пальцев и снова, уже в который раз, окинул жадным взглядом все поджарое тело Руфи, которое вообще невозможно было заподозрить в материнстве.
Поймав его взгляд, она усмехнулась и снова погрузила губы в вино, которое, казалось, приняло от их прикосновения еще более кровавый оттенок.
– На тех, кто идеально сложен, беременность не оставляет следов, мой мальчик. Я никак не изменила своей жизни, за исключением общения с Губертом, который, слава Всевышнему, стал мне больше не нужен.
Мэтью родился ровно через два года после моей свадьбы, день в день – прямо на ступеньках больницы в Кале, где мы тогда жили. Я рожала без боли и когда поняла, что происходит нечто странное, конечно, помчалась в больницу, но оказалось уже поздно. Когда подбежала вся эта больничная братия, я уже держала его на руках и смеялась, смеялась, смеялась… Майское солнце слепило мне глаза и заливало теплом мое окровавленное платье и ступени. Мэтью был мой сын, мой и больше ничей. Он принес мне все: и восторг материнства, и свободу! Разумеется, к отношениям с мужем пришлось вернуться, но теперь я могла не обращать на это внимания и не замечать их, как не замечают неприятных, но неизбежных мелочей, вроде мытья посуды после гостей. Мне было семнадцать лет, и передо мной лежал весь мир, готовый разделить мои восторги. Правда, в восемнадцать лет мне пришлось еще сдать экстерном лицейские экзамены, но с тем образованием, которое мне дали дома, это не стоило большого труда. Мэтью забрали родители Губерта, но я совершенно не боялась их влияния – он был слишком мой, чтобы измениться от влияния кого-то другого, тем более каких-то худосочных Вирцев. – И Стив, уже добравшийся до высокого, как у балерины, подъема ее ноги, ощутил, как Руфь презрительно содрогнулась всем телом. – В Сорбонне я, разумеется, выбрала психологию.
Тогда там был неслыханный подъем – всем хотелось докопаться, как такое высокоорганизованное животное, именуемое человеком, смогло опуститься в пучины фашизма и его чудовищных проявлений. Я участвовала в самых смелых экспериментах, ибо я знала, что сломать меня трудно, практически – невозможно. Как невозможно сломать жизнь вообще… И все же – дай мне сигарету. – Руфь глубоко, по- мужски затянулась, и какое-то время молчала, глядя в никуда вдруг посветлевшими пустыми глазами. – Я блистала всюду: и на факультете, и на тех богемных сборищах, которые стал собирать дома Губерт, ударившийся в живопись, и просто в случайных компаниях. Знаешь, я иногда любила развлечься этаким переодетым принцем Иосифом[11] по окраинным кабачкам и прочим полулегальным заведениям, которых много расплодилось после войны. Я ничего не боялась, ибо знала возможности своей воли и слабости человеческой психики, мне просто доставляло удовольствие видеть, что, когда я входила в зал, все мужчины внутренне поджимались и делали стойку, как кобели на течную суку.
И это было подлинной жизнью, а все эти научные работы, всевозможные дипломы и защиты – внешняя шелуха, игра ума, фиговый листочек… Закончив курс, я уехала в Штаты, где последним блеском сияла тогда слава Вильгельма Райха, потому что его теория оргона – источника жизненной энергии, заключенной в оргазме – была мне близка и интересна. Но сам он оказался интересней даже своих теорий. – Руфь нетерпеливо дернула коленом, до которого уже добрался в своих ласках Стив. – Спешишь. Многие утверждали, что он спал со своими пациентками – чушь. Его сила была в ином – в уменье чувствовать жизнь и проживать каждое ее мгновение с такой полнотой, какой другим хватало потом на месяцы. И я работала с ним до самого конца, и до сих пор горжусь этим…
А потом, после его позорной смерти в Люисбургской тюрьме, мы с Мэтью уехали в Китай. Да-да, в тот самый дикий, красный Китай пятидесятых. Но Мэтью было уже одиннадцать, и я хотела, чтобы он познавал мир во всей полноте, а что может быть поучительней древнего, жестокого, мудрого Востока, где европеец чувствует себя поставленным с ног на голову. Я работала в Нанкине, а он ходил в школу при консульстве, но все свободное время проводил с местными. И я видела, как с каждым днем он становится все закаленней и отстраненней духом, одновременно научаясь различать такие оттенки живого, которые и не снятся нам, цивилизованным, но не культурным европейцам. Мы прожили там три года, и перед отъездом я совершила ошибку. Убийственную ошибку, из-за которой в конце концов я потеряла его. Мэтью был уже вполне развившийся мальчик, и было совершенно не нужно, чтобы его плотские стремления мешали глубинному развитию его духа. Да и тела тоже. И я устроила так, что он потерял невинность не с какой-нибудь одноклассницей на заднем сиденье машины и не с продажной девкой из Гарлема, а с китаянкой. Взрослой китаянкой. Даже тебе, взрослому мужчине, пожалуй, я бы затруднилась объяснить, что это такое, если ты не прошел через это сам… А он… Я переоценила его душевную крепость, и если телом он прошел это испытание блестяще, то в душе у него навсегда остался некий надлом, трещинка… И потом, все оставшиеся годы, я с ужасом видела, как эта трещинка расползается в пропасть. Ведь ты впервые увидел его в пятнадцать?
– Да, – глухо ответил Стив, отрываясь от шелковистого колена. – Я как раз рассказывал об этом… совсем недавно.
– Этой дурочке? Зачем ей знать это? Она неспособна прожить чужую жизнь, потому что боится полностью отдаться. Вернее, она слишком много думает о себе – это неплохо, но иногда мешает. Изначально она была не парой Мэтью. Я не виню ее, в этом винить невозможно, как невозможно винить человека в том, что он родился блондином, а не брюнетом. Но силы свои надо знать и уметь рассчитывать. А слабых я презираю. К тому же рожать ребенка случайно, не выстрадав этого желания… – Резные ноздри Руфи дрогнули.
– Да Бог с ней, Руфь. Я все равно рад, что после Мэта кто-то остался.
Руфь неожиданно мягко улыбнулась и погрузила пальцы в светлые кудри Стива.
– Малыш. Остается не плоть, а нечто иное. То, чего нет и не может быть в этом ребенке. И хватит об этом.
Руфь налила себе второй бокал, пронеся бутылку мимо подставленного бокала Стива.
– Я не смогла научить его брать жизнь, как берут женщину – властно и безоглядно… А потом мы вернулись в Штаты, и тут он сильно сблизился с отцом, ибо начался тот интеллектуальный период, когда нужен мужской рассудок. И Губерт здорово помог ему. И в это время мы даже снова на какое-то время сблизились с ним, на гребне его творческого подъема.
Он действительно писал тогда удивительные вещи. Впрочем, это ты видел и знаешь уже сам. Ах, Стивен. – Руфь всем телом подалась к нему, а на смятой, оставленной ею простыне сухо полыхнули искры. Ее темное лицо на секунду исказилось настоящей болью. – Мы с тобой могли бы стать такой парой! Мы