о часах глубоких и заполненных. Имейте мужество взять лопату и грабли. Однажды вы с наслаждением услышите в вашей памяти тонкий запах, как бы исходящий из садовой тачки, наполненной до краев».[50]
Обитатели салонов кажутся ему подобием персонажей Итальянской Комедии — героями комедии светской, с заранее заученными ролями, с заранее полученными костюмами. Заключительный «фрагмент» из серии «Фрагментов Итальянской Комедии» («Персонажи светской комедии») ядовит и язвителен, хотя Пруст видит общество через традиционные театральные типы, а не через типические образы самого этого общества.
С успехом обыгрывает Пруст типы, созданные Флобером. В новелле «Светскость и меломания Бувара и Пекюше» знакомые нам герои оказываются в роли «мещан во дворянстве», в роли нуворишей, которые пытаются рассмотреть мир, прежде всего светское общество, через свои мещанские очки. В этой новелле чужие «одежды» пришлись героям значительно более «по плечу», чем в финале «Фрагментов Итальянской Комедии». Сатира Пруста получилась несравненно удачнее, острее, чем неуверенная и приблизительная картина светского общества. «Свет» казался Прусту крупнее, ярче, чем общество буржуа, в которых не было даже внешней изысканности, элегантности «снобов». Бувары и Пекюше способны лишь «обезьянничать»: «Бувар прислонился к камину, осторожно теребя, чтобы не запачкать, светлые перчатки, которые достал для этого случая, и именуя Пекюше «Мадам» или «Генерал», чтобы дополнить иллюзию…».
Большое место в сборнике занимает цикл из тридцати фрагментов «Сожаления, мечты цвета времени». Как характерно импрессионистично само название цикла! В роли предмета изображения — чувства, впечатления, да еще «цвета времени», что напоминает о бесконечных импрессионистических уподоблениях чувств цвету, поэзии — живописи, о многочисленных «этюдах», «набросках», «пейзажах», «картинах», которые тогда распространились в словесном искусстве с легкой руки импрессионистов.
И здесь под пером Пруста возникают один за другим импрессионистические пейзажи, сменяют друг друга вечерние и утренние краски, особенно часто рисуются краски совсем верленовские, закатные, осенние, проникнутые меланхолией, окрашенные чувствами человека, интенсивно воспринимающего природу. «Я называл по имени мою святую мать ночь, моя печаль узнала в луне свою бессмертную сестру. Луна сверкала над преображенными муками ночи, а в моем сердце, где рассеялись тучи, взошла меланхолия», — вот совершенно верленовский лирический пейзаж, где восприятие и переживание неотделимо от того, что вызывает это переживание, где все окутано дымкой печали и сумерек. А некоторые из фрагментов и вовсе являют собой «портрет» чувств, зарисовку впечатлений или переживаний: вот семья, слушающая музыку, до крайности обостряющую эмоциональное восприятие мира, эмоциональное «вчувствование» в прекрасную и загадочную стихию жизни, а вот на закате своих дней капитан погружается в письма некогда любивших его женщин и так остро переживает ушедшее, что начинает буквально боготворить все пережитое. Часто в свою лирическую «записную книжку» Пруст заносит лишь какой-то эмоциональный штрих, лирическое мгновение, нередко — философию чувства.
И очень часто — восстановление прошлого с помощью памяти, силу которой составляет чувство, нередко только таким путем к жизни вызываемое.
При всей неровности, неуверенности первой книги Марселя Пруста она позволяет говорить об известном единстве всего его творчества. И дело не столько в том, что на закате своих дней он будет писать все о тех же салонах, с которых и начал (хотя само по себе это, конечно, немаловажно). Дело прежде всего в том, что уже в «Наслаждениях и днях» вырисовываются очертания метода зрелого Пруста, все более определенными становятся его пристрастия, с которыми он уже не расстается.
Наверное, немалую роль в том, что такое единство складывалось, сыграла уже и на первом этапе творчества болезнь. Мотив болезни и смерти проходит через все «Наслаждения и дни». Известно, что он был самым модным мотивом декаданса конца века. Но «болезненная красота» для Пруста не была только украшением и поэтическим образом, как для многих декадентов. Когда восторгающийся виконтом мальчик в новелле «Смерть Бальдасара Сильванда» с ужасом смотрит на обреченного героя и с восторгом дышит всей грудью, мы вспоминаем о том, что для себя задыхавшийся от астмы автор предназначал судьбу виконта, хотя по возрасту был ближе мальчику.
Во всяком случае с первой же книги Пруста, написанной им тогда, когда он еще упивался изысканностью элегантных салонов, уже ощущается, что жизнь для него — это «утрата времени», поскольку очевидно предпочтение им прошлого настоящему, жизни в мире воображения — подлинной жизни. Такое предпочтение может показаться романтическим. Да, разочарование в жизни, понимание того, что «наслаждения и дни» светского существования — не подлинная жизнь, оторванная от главных истоков жизни подлинной, от природы и искусства — это постоянный аккомпанемент, подтекст первой книги Пруста. Но тогда писатель был еще сильно привязан к светским наслаждениям. И потому Пруст не убегал в прошлое в буквальном смысле, он не порицал настоящее настолько, чтобы искать иного прибежища — нет, это особенный случай, поскольку — не забудем — Пруст хотел «все перечувствовать». Было бы неточным, неверным сказать, что Пруст противопоставлял мечту действительности. Когда лирический или эпический герой фрагментов Пруста отдается воображению, он воссоздает тот же, в сущности, мир, в котором живет, возвращается туда же, откуда только что ушел. Точнее сказать, что Пруст видел особое предназначение в интенсивной деятельности сердца, в силе чувства, как в способе и форме истинного существования.
«О! Моя дорогая, как я люблю вас! Дайте мне руку… Я думаю, что терпеливое и всемогущее Воспоминание желает нам добра и сейчас делает для нас много…», — читаем мы во фрагменте «Критика надежды в свете любви». В этом фрагменте рассказывается о любви и разлуке, о потерянных иллюзиях и разбитых надеждах. Все минуло… Но вот в финале появляется Воспоминание. «Оно сделает много» не потому, что уведет героев в мир сказок, наоборот, — оно возвращает их друг другу потому, что приведет обратно, к ним же, в реальный мир, но в прошлое: ведь это воспоминание. Жизнь, лишенную надежд, оно заменит вечным, никогда не изменяющим, не способным принести разочарования существованием в воспоминании. Таким образом, первоначально предпочтение воспоминания у Пруста возникало скорее на основе определенных этических и психологических взглядов, чем вследствие какого-нибудь идеалистического недоверия к существованию материи, к ее реальности.
Вернувшись в тот же в сущности мир, герой Пруста — «лирический герой» его фрагментов — возвращается не совсем тем же человеком. Воспоминание предпочтительно для Пруста не только потому, что оно — символ реальности, которая, став достоянием памяти, освободится от таящейся в ней опасности разочарований, но и потому, что лишь человек вспоминающий становится подлинным человеком — вместилищем всепоглощающей души и сильных чувств, а также «бесконечным устремлением», «движением». Уходящее, ушедшее счастье любви навечно закрепляется с помощью памяти: «Если прилив любви навсегда ушел от нас, мы, однако, путешествуя в себе, можем собирать странные и восхитительные раковины и, прижимая их к уху, мы слышим с меланхолическим наслаждением и более уж не страдая разнообразные шумы прошлого». Воспоминание, основанное на интенсивной работе чувства, делает предмет чувственной привязанности даже более ощутимым и реальным, чем непосредственное с ним общение. Так, в фрагменте «Жемчужины» Пруст пишет: «Я вернулся утром… Только что, в твоей комнате, твои друзья, твои намерения, твои мысли… отделяли меня от тебя. Теперь же, когда я далеко от тебя… каким-то внезапным волшебством интимные мечтания нашего счастья начинают возникать… радостно и непрерывно в моем сознании… И теперь, когда я плаваю в воспоминании, наполнившем комнату, я говорю себе…, что не могу без тебя».
Во фрагменте «Реликвии» «лирический герой» купил на аукционе все, что продавали из вещей женщины, с которой он даже никогда не говорил. Но с помощью этих реликвий он восстанавливает, создает любимый образ («ее истинная красота была может быть в моем желании»). Пруст рассказывает о человеке, который покончил с собой потому, что всякий раз, когда видел предмет своей любви, испытывал глубочайшее разочарование, а как только девушка покидала его, он силой своей фантазии воссоздавал достойный своего чувства образ. Воображение в конце концов создало образ столь совершенный, что невыгодного для живой девушки сравнения влюбленный пережить уже не мог. А мораль такова: «Лучше пригрезить (rêver) свою жизнь, чем прожить ее, хотя жить это и есть грезить».
Чувствуется, что для Пруста «жизнь — вещь суровая, она слишком придавливает, причиняя боль душе». Пруст формировался в атмосфере «fin de siècle». Это не только декадентский наигрыш, в этих словах сказывалось и разочарование в том мире, в котором Пруст жил, не зная ничего иного, и, конечно, обострявшаяся болезнь, делавшая практическую жизнь для него все более затруднительной и