«Перед глазами зрителя восстаёт чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение… когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется».
«Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелираторов. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в неё видимый и невидимый мир с таким непременным расчётом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперёд, ни направо, ни налево».[42]«Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбуждённое, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные». А Угрюм- Бурчеев был «прохвост всем своим существом, всеми своими помыслами… Виртуозность прямолинейности засела, точно ивовый кол, в его скорбной голове, пустив там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застёгнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли… Ещё задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематизированный бред, в котором до последней мелочи были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии».
«На другой же день по приезде он обошёл весь город… Шёл он долго, всё простирая руку и проектируя, и только тогда, когда глазам его представилась река, он почувствовал, что с ним совершилось нечто необыкновенное. Он позабыл… он ничего подобного не предвидел… Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска.
— Кто тут? — спросил он в ужасе.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее».
«…Дома он через минуту уже решил вопрос по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не было той силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста в неведении чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось не только равносильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его. Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твёрдой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир».
«Город приник; в воздухе чувствовалась спёртость и духота. Он ещё не сделал никаких распоряжений, не высказал никаких мыслей, никому не сообщил своих планов, а всё уже понимали, что пришёл конец».
Конец начался, как известно всем, читавшим Щедрина, с разрушения старого города до основания и со свезения всего образовавшегося мусора, включая навоз, к реке.
«И вот вожделенная минута наступила… Созвавши будочников, он привёл их к берегу реки, отмерил шагами пространство, указал глазами на течение и ясным голосом произнёс:
— От сих мест — до сих!
Как ни были забиты обыватели, но и они восчувствовали. До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного…
— Гони! — скомандовал он будочникам, вскидывая глазами на колышущуюся толпу.
Борьба с природой восприняла начало».
Борьба с природой!.. — Общепринято мнение, что в образе Угрюм-Бурчеева Щедрин воспроизвёл — разумеется, в сатирическом преломлении — образ Аракчеева. Это доказывается и некоторыми чертами внешнего сходства между щедринским героем и обликом гнусного временщика, и явной пародией на военные поселения, которую представляла собой административная и градостроительная система, мечтавшаяся Угрюм-Бурчееву. Ясно также, что в этом образе отразился в какой-то мере и реальный исторический образ другого деспота, наложившего на Россию ещё более резкий отпечаток, и к тому же более близкого к Щедрину хронологически: образ Николая I. Но… борьба с природой? Ни Аракчеев, ни Николай не сносили городов с лица земли, дабы строить на их месте новые, по их скудоумному ранжиру разграфлённые; ни тот, ни другой не сгоняли всё население на бессмысленную и слепую борьбу с природой.
Наконец горы мусора запрудили реку.
«Раздался треск, свист и какое-то громадное клокотание… Затем всё смолкло; река на минуту остановилась и тихо-тихо начала разливаться по луговой стороне. К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем всё прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, брёвна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины… сбивались в кучу в одном месте».
Известно, что замыслы Угрюм-Бурчеева потерпели крах на следующее же утро. За ночь река размыла и унесла плотину и снова двигалась в своих берегах. Тогда ошеломлённый преобразователь решил уйти от реки и построить мечтаемый город Непреклонск на новом месте, на ровной, как скатерть, низине. Там, наконец, его сморило, и он заснул с топором в руке.
«Изнурённые, обруганные и уничтоженные, глуповцы после долгого перерыва в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш- Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И всё это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлёстывало кровью, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который с топором в руке пришёл неведомо отколь и с неисповедимой наглостью изрёк смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему…»
Угрюм-Бурчеев проснулся и возвратился к сооружению Непреклонска, но атмосфера неуловимо изменилась. «Он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как, с наступлением сумерек, какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда, и как, с рассветом дня, те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порываются выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его».
Цитаты кончились.
Удивительно в них, конечно, не то, что великий сатирик дал односторонний — не реалистический, а резко гротескный — образ, доведённый до чудовищности. На то он и сатирик. Удивительно то, что, отталкиваясь от конкретных исторических фигур прошлого, фигур гораздо меньшего масштаба, он предварил в своём творении исполинскую фигуру будущего. Конечно, он увидел и изобразил её только с одной стороны, с той самой, которая роднила её с российскими деспотами прошлого. Но долгое, острое, исполненное душевной боли и муки вглядывание мыслителя в типичные образы отечественной истории и в её тенденции привело его к пророчеству о том, что тираническая тенденция, проявлявшаяся и в Бироне, и в Павле, и в Аракчееве, и в Николае, достигнет своей кульминации лишь в грядущем, и тогда появится на вершинах власти тот, на одну из существеннейших сторон которого Угрюм-Бурчеев похож больше, чем на любого из его предтеч.
Великие тираны российской истории Иоанн Грозный и Николай I были орудиями демона великодержавной государственности — и только. Этим исчерпывалось их метаисторическое значение, если не говорить о том, что в первый период царствования Грозного через этого царя волил демиург, а в конце — Велга. Орудием очередного Жругра был и Сталин, но всё дело в том, что этим отнюдь не исчерпывалось его метаисторическое значение.
Как ни велика была Россия при Грозном и особенно при Николае, но её победы и поражения, возрастание или ослабление её мощи могли непосредственно отражаться на судьбах лишь ограниченной географической зоны: Средней Европы, Среднего и Ближнего Востока. Воинствующая российская идеология двух первых Жругров — идея Третьего Рима и концепция «самодержавие, православие, народность» —