скрытничать, оберегая свой уход, он не желает. Гордость не позволяет.
Офонасию тут лепо в Олонецком потае, и Порфирию тут лепо, и многим иным трудникам да послушникам, кои исправно постятся, творят молитвы да разное знатное рукомесло. А ему, Михайле, тут более невтерпеж. Как, бывало, осиротел дом, когда истаяла свечечкой маменька, так, похоже, без Текусы осиротела нонче его душа. А что тогда и делать туг, коли душе стало неприютно?
Лес на пути Михайлы внезапно расступается. Перед ним широкая просека. Она выстелена бревнами. Меж бревен трава. По краям мостища кое-где пробивается березовый подрост. Сердце Михайлы екает. Это та самая просека, по которой они с Офонасием по первости ехали, когда направлялись на озеро Онего. Они правили на юг, это полевую руку, а ежели на север — выходит, по правую. Открытие Михайлу ободряет. Но того боле его радует другое. Офоня сказывал, что дорога эта не простая, что проторена она по указу самого царя и потому прозывается «осударевой». Еще вспомнилось, что при этих словах трудник сплюнул, а потом долго-долго крестился. Да что с того! Кто на Выге поминает Петра Алексеевича как-то иначе? Только «супостат», токмо «лихоимец».
Михайла выходит на «осудареву дорогу». Его путь лежит к Белому морю. Оттуда, с Беломорья, по этой дороге государь правил на Повенец боевые корабли. Тащили их катом-волоком поморские мужики, в том числе и земля кикуростровцы. Те фрегаты в тайности дошли до Балтики и с ходу вступили в баталию… С той поры миновало четверть века. А не заросла «осударева дорога». Не заросла ни въяве, ни в памяти.
Оборотясь в полуночную сторону, Михайла вскидывает голову. Просека уходит вдаль, теряясь в небесной синеве. Он вдруг сознает, что дорога нацелена на Полярную звезду. О том, ровно матка-компас, вещает его сердце. И тут Михайлу охватывает духоподъемная сила. Вот она, его планида, его талан и его судьба! Именно она, эта дорога, огибающая Выговскую обитель, не иначе, и манила его сюда.
Михайла шагает споро, переступая своим широким шагом сразу несколько настильных лесин. До Бела моря неблизко, верст полтораста. Но он не страшится предстоящего пути. В кармане кафтанца краюха, по дороге будут ягоды, в ручьевинах, как на Куростровских кулигах, он будет имать руками рыбу. А еще он уверен, что по пути встретит людей. Неужто никто из встреченных не накормит хожалого отрока! Дойдет! В этом Михайла не сомневается. На побережье наймется на какой-нибудь баркас али шняку, что правится в Архангельск. А там и до дому недалеко.
Споро и уверенно шагает Михайла. Он не страшится грядущего пути. Дорога не подведет, она прямая и ясная. Она выведет его, «осударева дорога».
2
Из оконца свечной лавки, что примыкает к порталу Троицкого собора, Михайла позыркивает на озеро. Там, в десяти саженях от кромки берега, боркается мужичонко-трудник. Он рубит в оковалом январском льду крестовую иордань. Грядет Богоявление. Сюда, в Антониево-Сийский монастырь, сберутся насельники окрестных деревень, паломники с двинских верховий, а иные и из самого губернского города. Великий сбор ожидается на Крещение. Оттого и беспокоен Михайла: а ну как кто из земляков явится али — того пуще — из куростровской родовы.
Суемно Михайле. Щеки пылают, его знобит. От дома оторвался — позади осемьдесят верст, — но незримую пуповину повитуха Судьба еще не перекусила. Здесь, в монастыре, где остановился рыбный обоз, его могут настичь. С мачехи-грызлы станется, коли вызнает. Такой вой подымет — всю деревню сполошит. «Сын неслух. Двадцать годов батька кормил-поил, чаял, гожий работник будет, а он эко че удумал — утек! Ослухом, без блаословения — и утек!» Накрутит ведьма батюшку, накалит ему сердце, тот и кинется вдогон. Прискачет в Сию да, чего доброго, вожжами почнет охаживать. Да вожжи-то полбеды — то и стерпеть можно, даже и на людях, не впервой. А ну как силом да отцовской властью назад потянет на тех вожжах?
Михайла знобко передергивает плечами, явственно представляя тот возвратный путь. А мысли-то уже дале норовят. Ведь возвратом все не окончится. Дабы закодолить, как кодолят норовистого жеребца, потянут его под венец. У батюшки уж давно девка присмотрена. Сперва из Колы хотел сватать — он, Михайла, отказался, теперь ближе подыскал, в Холмогорах. «Не схотел на Коле — будешь на приколе», — язвит мачеха. И коли окрутят — не видать тогда ни Москвы, ни любезной сердцу науки.
До чего мешкотно мужичонко-трудник рубит иордань. Ровно сонный. Этак и к Крещенскому сочельнику не поспеет. Свое сумление Михайла роняет вслух. Служка Кирила, обретающийся при свечной лавочке, смиренно вздыхает: с Божией помощью-де поспеет.
Караванный приказчик сулился тронуться в дорогу сразу после водосвятия и трапезы — стало быть, уже через сутки. Все помыслы Михайлы, когда он стоял на заутрене, были обращены к предстоящему пути. Он истово молился и так благостно выпевал псалмы, что отец Порфирий после службы похвалил его и поставил в пример монастырским юношам. Может, потому и послуха дневного не дал, предоставив самому распорядиться временем. Михайла выглядывает в околенку. Взгляд мимоходно кидается к келейному корпусу — нет ли возле крыльца новых паломников, а после — снова обращается к труднику, что пестается на льду. На ногах мужичонки обшитые кожей бахилы, на коленях кожаные заплаты, с шеи фартук кожаный свисает коробом — какая уж тут сноровка. Да и силенки в нем, похоже, не ахти, и навыков в руках нет натодельных.
На бережку у трудника запален костерок, там он калит долгие кованые гвозди — это чтобы трещин не наделать, гвозди те вбивает по наметкам, на них под шляпку накручивает бечевку и вдоль того вервия ширяет пешней. Ширяет медливо да слабо, ровно шилом завойным. Глядя на эту нероботь, Михайла не выдерживает. Он запахивает нагольный полушубок, нахлобучивает овчинный треух и вылетает из свечной лавочки на улицу. Мороз крещенский, лютый, он живо спирает дыхалку, обдает стужей и без того обветренное лицо. Михайла скатывается с белокаменного крыльца и торопится под угорец.
— Дай-ко! — вытягивает он из рук трудника пешню и, забыв надеть на руки деленки, начинает лупить по льду что есть силы. Колючие сколыши летят во все стороны, только лицо уворачивай. Зато какими царскими адамантами они вспыхивают под низким красным солнцем, что рдеет меж монастырскими храмами.
— Мотри, за бечеву не выходи, — наставляет Михайлу мужичонко, довольный подмогой. Потрясывая редкой бородешкой, он ладит греться к костерку. А Михайле сугрев — пешня. Он вздымает сомкнутые на рукояти руки выше головы и с уханьем вонзает острие пешни в ледовую толщу. «Ух!» — вырывается из груди. «Ух!» — вонзается в лед. «Ух!» — разносится по окрестностям. Сколыши и крупные куски льда отлетают на стороны, а после очередного удара из ямины вырывается снопец брызг. Отставив пешню, Михайла подхватывает плетеный ивовый черпак и выгребает из отворенной полыньи шугу.
Теперь черед пиле. Но прежде чем за нее взяться, Михайла тянется к топору. Топор в руках молодца не работает — веселится. Как, бывало, выгонял паз на бревне, так во льду Михайла тянет каналец. По нему сподручнее, нежели по бечевке, гнать пропил.
Пила для заделья приготовлена удлиненная и, само собой, одноручная. Здесь двуручной делать нечего. Водяного, что ли, в напарники кликать или чертей? Так их, зеленастых, в округе за его верст, поди, нет — всех монахи поразогнали.
Михайла окунает пилу в малую прорубь и принимается вести пропил по канальцу. Пила идет мягко — не то что в деревине, — но усилие требуется не меньшее, ведь толща льда с ядреную комлевую чурку будет. Лезвие выведено напрямую. Теперь знай гони пропил от одного гвоздя до другого. Только бы силенок хватило.
— Охолонись, — канючит мужичонко, что угрелся возле костерка. Да Михайле не до него. Он ладит один пропил за другим: то вдоль, то поперек, то опять вдоль. Да все торопит себя: скорее, скорее, скорее… В яром запале Михайла скинул полушубок, оставшись в одном кафтанце, а потом, разгоряченный, смахнул на лед и шапку. Жарко! Пар валит от него — страсть! Но передыху себе Михайла не дает. Не до того ноне.
Одна забота обуревает Михайлу: нать завершить иордань самому, не дожидая подмоги. Это его послух. И остановка эта недельная в монастыре, и обязанности псаломщика, которые он исполняет, и наконец вот эта иордань — это ему испытание перед дорогой. Ежели одолеет, то и дальнейшее свершится с Божьей помощью. Он это чует. Потому и не оставляет свой добровольный упряг.