...Я мало молюсь: надо молиться... А кажется, я бы умела любить!
...Я все еще робею с господином Инсанахоровым. Ему, должно быть, не до нас. Я его видела сегодня ночью с кинжалом в руке. И будто он мне говорит: «Я тебя убью и себя убью».
...Он плохо говорит по-английски и не стыдится – мне это нравится.
...Я сегодня подала дойчемарку одной нищей, а она мне говорит: «Отчего ты такая печальная?»
...К чему молодость, к чему я живу, зачем у меня душа, зачем все это? Пошла бы куда-нибудь в служанки, право – мне было бы легче.
...Михаил Сидорыч меня все дразнит – я сердита на Михаила Сидорыча. Что ему надобно? Он в меня влюблен... да мне не нужно его любви. Он в Сарру влюблен. Я к нему несправедлива.
...Ах, я чувствую, человеку нужно несчастье, или бедность, или болезнь, а то как раз зазнаешься.
...Зачем Владимир Лукич рассказал мне сегодня о каких-то русских подонках – Попове, Ерофееве, Пригове? Он как будто с намерением рассказал. Что мне до этих кретинов? Что мне до «товарища» Инсанахорова? Я сердита на Владимира Лукича.
...Мне смешно: вчера я сердилась на Владимира Лукича, на Инсанахорова – я даже назвала его
...Михаил Сидорыч заперся. Владимир Лукич стал реже ходить... бедный!
...И мамаша его любит, говорит: скромный человек. Добрая мамаша! Она его не понимает.
...А ведь странно, однако, что я до сих пор, до двадцати лет, никого не любила. Мне кажется, что у
...Кто отдался весь... весь... весь – тому горя мало, тот уже ни за что не отвечает. Не
...
...Дни летят... И хорошо мне, и почему-то жутко, и Бога благодарить хочется, и весело. О, теплые, светлые дни!
...Мне все по-прежнему легко, и только изредка – изредка немножко грустно. Я счастлива. Счастлива ли я?
...Долго не забуду я вчерашней поездки. Какие странные, страшные новые впечатления! Когда он вдруг стукнул этого великана своим фаллосом, я не испугалась... но он меня испугал. И потом – какое лицо зловещее, почти жестокое! Как он сказал: говно не тонет! Это меня перевернуло. Стало быть, я его не понимала. И потом, когда все смеялись, когда я смеялась, как мне было больно за него! Он стыдился, я это чувствовала, он меня стыдился. Он мне это сказал потом, в темноте, когда я старалась разглядеть и боялась его.
...Я не совсем здорова.
...Он предчувствует
...Владимир Лукич пришел: я заметила, что он очень стал худ и бледен. Как бы опять не умер, как тогда, в 1924 году, перед инкарнацией.
...Михаил Сидорыч говорил со мной как с психбольной, с каким-то сожалением. А ведь в его будущем будет очень много связанного со словом
...Что все это значит? Отчего так темно вокруг меня и во мне?
...Мне кажется, что вокруг меня и во мне происходит что-то загадочное.
...Я не спала ночь, голова болит.
...Слово найдено, свет озарил меня! Боже! Сжалься надо мною... Я влюблена... Инсанахоров внедрился в меня...»
XVII
В тот самый день, когда Руся вписывала роковое слово «внедрился» в свой дневник, Инсанахоров объявил Владимиру Лукичу, что возвращается в Мюнхен, и, несмотря на все уговоры добряка, оставался тверд в своем решении.
Естественно, что Владимир Лукич тут же побежал к Русе и рассказал ей все, что только что узнал от Инсанахорова.
Руся крепко стиснула ему руку и низко наклонила голову, как бы желая спрятать от чужого взора румянец стыда, обливший внезапным пламенем все лицо ее и шею.
– Скажите ему, скажите...
Но тут бедная девушка не выдержала: слезы хлынули у ней из глаз, и она выбежала из комнаты.
– Как, однако, искренне и сильно она его любит, – умилился Владимир Лукич, возвратившись домой, где горько было ему и не шел ему в голову Авторханов («Происхождение партократии»).
На следующий день, часу во втором, Инсанахоров явился. Анна Романовна пила рейнское вино, и Руся торопливо увлекла гостя к окну, очень высокому и широкому, через которое все было видно, что творится: отсюда – на улице, оттуда – дома.
– Ни слова о прощании. Я все знаю. Приходите завтра утром в одиннадцать часов, и мы все обсудим.
Инсанахоров молча наклонил голову и тут же исчез, как будто его и не было.
А Руся не спала все утро, весь день, весь вечер и всю ночь.
«Он меня любит!» – вспыхивало вдруг во всем ее существе, но потом она опять думала, что он ее не любит.
Утром следующего дня она разделась, легла в постель, заснуть не могла, встала, оделась, сошла вниз, пошла в сад, вернулась в свою комнату.
Чтобы убить время до одиннадцати часов, она принялась раздеваться и одеваться, проделав эту процедуру не менее двадцати пяти раз до самого времени, как ее позвали завтракать.
Она очень плохо кушала, и все заметили это, особенно вездесущий Михаил Сидорыч. Но он не выдал ее, а наоборот – высказал печаль, уважение, дружелюбие. Все потчевал ее кофе, предлагал коньяку, но она отказалась.
– Какая-то ты сегодня интересная! – окинула ее взглядом Анна Романовна. Николая Романовича, конечно же, опять не было дома.
Руся вышла в сад.
Часы пробили одиннадцать.
Затем – одиннадцать с четвертью.
Одиннадцать с половиной.
Без четверти двенадцать.
Двенадцать.
Двенадцать часов пятнадцать минут.
Полпервого.
Двенадцать сорок пять.
«Он не придет, он уедет, а в Мюнхене мне его уже не сыскать, потому что он – старый конспиратор...» Эта мысль вместе с кровью так и бросилась ей в голову и чресла. Она почувствовала, что дыхание ее захватывает, что она готова зарыдать.
Один час.
Час с четвертью.
Час тридцать минут.
Без пятнадцати два.