Думать о прошлом было неприятно, о настоящем — тяжело, о будущем — страшно. Лучше ни о чем не думать. Но надо же чем-то зарабатывать на хлеб? Взять кайло и идти кайловать в бригаду Опанасенко, видеть насмешливые лица, слышать язвительные замечания? Выхода пока не находилось. Он перевел стрелку на тот путь, который вел в тупик, решил остаться у немцев.
А ведь его предостерегали от этого пути.
Во время эвакуации завода Смаковского вызвал к себе Гаевой.
— Ты меня прости, что я тебя побеспокоил в неурочный час, — впервые на «ты» обратился к нему Гаевой, — но время сейчас вообще неурочное. Садись, будем разговаривать.
Смаковский сел, закурил и выжидающе посмотрел на секретаря парткома.
— Скажи, ты был очень удивлен, когда по окончании института тебя послали именно на этот завод? Удивлен и, вероятно, недоволен?
Смаковский неопределенно пожал плечами.
— Комиссия сделала это по моей просьбе, — продолжал секретарь парткома, — и понимаешь, почему я просил? Я слишком хорошо знал твоего отца, и мне не хотелось, чтобы ты пошел по его дорожке. Эти годы я внимательно следил за тобой; порой мне казалось, что среда тебя перевоспитала, дала тебе то, чего лишили родители, не послав в школу. А порой до меня доходили твои разговоры, которые будили беспокойство. Сейчас я боюсь, чтобы ты…
— …не пошел по дорожке отца… Считаете, что яблочко от яблони недалеко падает? — резко спросил Смаковский.
— Нет, этой теории я не придерживаюсь. Брат твой ее опровергает. Просто меня всегда беспокоило, почему ты не любишь всего русского? Я уже не говорю о твоем дипломном проекте, где не было ни одного русского имени, а вообще. Ведь это ты говорил, что до сих пор не уяснил себе, что такое русский характер. Вот, мол, характеры других наций имеют ярко выраженные черты: французов отличает веселость, англичан — практицизм, немцев — педантичность. Ты так и привык понимать национальный характер как одну ярко выраженную, наиболее заметную черту. А вот русский характер представляется тебе каким-то расплывчатым, неопределенным, особых черт не имеющим. Так это? Был такой разговор?
Смаковскому пришлось признаться — да, был.
— А ты не подумал о том, что русский характер — это многогранный характер, что его можно понять, только рассматривая как драгоценный камень: со всех сторон, чтобы увидеть все грани? Ты не заметил, что наиболее сверкающей гранью русского характера является самоотверженная любовь к Советской Родине. Не думал ты над этим. Знаю. Подумай.
Но он и тогда не задумался над словами Гаевого, его беспокоило другое: к чему ведет этот разговор?
— Ты совершил один раз оплошность, тебе ее простили, — продолжал Гаевой, — никогда не вспоминали о ней, дали полную возможность реабилитировать себя, заслужить доверие, заработать его. А сейчас ты имеешь возможность сдать политический экзамен, уехать, работать, защищать Родину, Россию. Родина у русского человека одна, другой не может быть, не будет. И, кроме того, тебя сделала инженером советская власть, и ты у нее в долгу. Вот все, что я хотел сказать. Иди и подумай.
Смаковский, бесясь в душе, поблагодарил за внимание и вместе с тем выразил и удивление, что в такие дни секретарь партийного комитета нашел время с ним разговаривать. Разумеется, он очень признателен за заботу, но вместе с тем и глубоко и незаслуженно оскорблен. Как мог секретарь парткома хоть на минуту усомниться в его преданности Родине? Не оклеветал ли кто-нибудь его, Смаковского, перед лицом партийной организации? Но Гаевой только махнул рукой и, еще раз заглянув ему в глаза, отпустил.
Устрой Владислав свою жизнь при немцах так, как предполагал, он и не вспомнил бы об этом разговоре или вспомнил бы с издевкой, а сейчас в памяти вставало каждое слово, будто все это происходило вчера.
«Гаевой был прав, следовало уехать с заводом и работать. Самое правильное… правильное для тех, кто верил в Родину, любил ее».
А он не верил и не любил. Он всю жизнь восхищался тем, что не было русским, и считал иностранцев любой национальности умнее, сильнее и организованнее своих соотечественников. Зачем же ему было уезжать, когда он наконец мог слиться с ними?
Особенно виноватым чувствовал себя Владислав перед Ириной. Не кто иной, как он, убедил ее не уезжать. И теперь она была обречена на жалкое прозябание.
Оставалось последнее средство: уговорить Ирину пойти к Вехтеру и просить за мужа. Смаковский долго не решался на такой разговор, но однажды утром, когда завтрак был особенно скуден, набрался смелости.
Ирина с первого слова поняла, куда он клонит и на что рассчитывает. Она кивнула головой в знак согласия и ничего не сказала, но по едва заметной брезгливой складке губ он почувствовал, что окончательно упал в ее глазах.
Фон Вехтер принял Ирину очень любезно, наговорил кучу комплиментов, но о судьбе неудачника беседовать отказался.
— Это дело чисто мужское, — сказал он, улыбаясь. — Вот о вашей работе я с удовольствием поговорю. — И предложил ей место секретаря.
Ирина согласилась без колебаний. Из этого разговора она хорошо поняла, что ей не на кого рассчитывать, кроме как на самое себя.
Однажды, когда Ирина по окончании рабочего дня собиралась уходить домой, ее вызвал к себе фон Вехтер.
— Фрау Ирен, у меня к вам просьба: я прошу вас помочь мне обставить квартиру. В таком деле необходим изысканный женский вкус.
Предложение было неожиданным и как будто не совсем тактичным. Но Ирина приняла его.
Квартира барона была похожа на мебельный магазин. Два рояля и несколько диванов громоздились у стен. Прислоненные к стене холстами внутрь, стояли какие-то картины. Все было разное, собранное из разных домов, и разобраться в этом хаосе стоило немало труда. Четверо дюжих солдат терпеливо двигали тяжелый рояль из угла в угол, пока наконец Ирина не нашла ему подходящее место.
Три вечера потребовалось для того, чтобы склад награбленной мебели начал хоть отдаленно походить на квартиру. Барон остался очень доволен и устроил новоселье.
Собрался цвет общества: Пфауль, начальник гестапо, командир расквартированной в городе воинской части, несколько офицеров. Компания пировала до утра — ходить по городу ночью было небезопасно.
Ни на другой день, ни в следующие дни Ирина домой не возвращалась.
Ей не хотелось оглядываться. Став на одну ступеньку лестницы, она легко ступила на другую. Ей казалось, что эта лестница ведет вверх. Она не испытывала ни сожаления, ни колебаний. В ее ничтожной душе не шевельнулось и тени раскаяния. Жизнь пока складывалась так, как она мечтала. Впереди поездка с фон Вехтером в Германию, поездка, которую она представляла себе так реально, будто уже побывала в Берлине. Она заранее воображала, как, очутившись за границей, будет угадывать знакомые по книгам и рассказам места с видом человека, уже проезжавшего здесь когда-то и забывшего город.
— Ах, это Унтер-ден-Линден! — скажет она барону, когда они поедут по этой красивой улице.
Вчерашнее вставало в ее памяти редко и не вызывало угрызений совести. Задавая себе вопрос: кто же на ее место поступил бы иначе? — она неизменно отвечала: никто. Каждый, кому повезло, сделал бы то же самое. Вот даже Крайнев, который искренне хотел уехать, уговаривал ее, но когда остался, — Ирина все-таки не понимала, как это могло случиться, — живо переключился и работает на немцев. А она? Никому не причиняет зла, по ее вине никто не страдает, а что касается ее личной жизни, то кому какое дело до нее, — тут она вольна поступать, как ей угодно.
Изредка она тосковала по ребенку, но успокаивала себя тем, что все же без него лучше: Вадимка раздражал бы Вехтера.
Потянулись приятно однообразные для Ирины дни. Отсидев в приемной положенное число часов, она спешила домой, накрывала на стол. Ровно в пять появлялся к обеду Вехтер.
Вот почему, когда однажды он задержался, Ирина встревожилась. Прошел час, другой, а Вехтера все