Михаил развязал мешок, бережно извлек из него четвертную бутыль с молоком. В мешке, кроме того, были два куска свиного сала, большая буханка пшеничного хлеба, вареная молодая кукуруза, лук, огурцы. Отдельно, в полотняном мешочке, — самосад.
— Шумилов еще несет кое-что, — сообщил Михаил. — Прямо-таки подвезло. Нацисты приказали для своих раненых собрать. По всем дворам солдаты шарят. Ну… удалось хитростью отнять.
Понизив голос, Михаил добавил:
— Харчи — это полдела. Колхозники обещают определить Брусникина к надежной старухе.
— Рискованно, — высказал опасение Петро. — Фрицы кругом.
— Тут еще опаснее. Все-таки уход за ним будет, фельдшер в хуторе какой-то есть, отставной.
Вскоре вместе с Шумиловым подошли усатый селянин в старой артиллерийской фуражке и сухощавый пожилой мужчина в костюме городского покроя. В селянине Петро с первого взгляда узнал возчика, который поил его водой по пути на медпункт.
— Узнаешь, отец? — спросил он.
— Извиняйте, щось запамятовал.
— Водой поил. В гости приглашал: мол, спроси в Большой Грушевке Петра… Петра… Ковальчика, кажется.
— Было… было… Теперь помню.
Крестьянин снял свою измятую фуражку, вытер стриженую потную голову и оправдывающимся тоном сказал:
— Такая коловерть пошла! Разве всех упомнишь? Я вон с родного села сиганул — аж у троюродного брата на хуторе очутился.
Пока бойцы вертели цыгарки и с наслаждением закуривали, он оглядывал их лесное пристанище.
— А это что за человек? — шепотом спросил Петро, показав глазами на второго мужчину.
— Потом объясню. Беженец польский, если не врет.
Петро глубоко затянулся горьковатым дымком, выпустил рыжее облачко.
— Так в хуторе неважные дела? — спросил он.
Ковальчик безнадежно махнул рукой:
— А у нас говорят: «Ворог в хату влиз — повна хата слиз». Черные списки в первый же день начали писать. За сочувствие советской власти и красным армейцам.
— Ну, а вы к нам пришли. Раненого соглашаетесь приютить. Опасно ведь?
— Узнают — шкуру спустят, — согласился Ковальчик.
— И не страшно?
— Как тебе сказать, дорогой человек? — задумчиво произнес Ковальчик. — Умирать никому неохота. Но только, как говорят, страх по пятам за неправдой ходит. А какая уж тут, рассуди, неправда — своих людей вызволять?
Ответ Петру понравился. Они поговорили еще немного, потом Ковальчик собрался уходить. Он еще раз подтвердил свое обещание прийти завтра к вечеру с родственником за раненым.
Михаил и Мамед принялись раскладывать на траве еду. Петро пристально оглядел горожанина, приблизился к нему.
— Вы кто такой? — настороженно спросил он, щупая глазами его заросшее щетиной лицо с крупными морщинами.
— Jestem robotnikiem z Drohobycza. Jakub Dabrowieckil.[12]
— Поляк?
— Polak[13].
— Как вы попали в лес?
— Poszukuje swych towarzyszy. Uciekalismy przed faszy-stami, prosze pana…[14]
Глаза пришедшего, выразительные, голубые, смотрели на Петра не мигая.
— Вы не врач, случайно?
Поляк перевел взгляд на Брусникина, с сожалением покачал головой.
— Jestem gornikiem… Robotnikiem…[15]
Нужно было немедленно принимать решение. Петро еще раз придирчиво оглядел поляка, задержал взгляд на его новой, почти не запыленной куртке: так опрятно не могли выглядеть люди, идущие тяжкими дорогами-отступления. «Заброшен фашистами», — решил Петр.
— Документы есть? — резко спросил он.
— Nie.[16]
Поляк вдруг понял, что ему не верят, и с легкой обидой в голосе сказал:
— Nie wierzycie mi? Jestem górnikiem. Nienawidzę hitlerowców…[17]
Он замолк, затем вдруг вспыхнул, изменился в лице. Мешая русские слова и польские, взволнованно заговорил:
— Proszę, żeby mnie wzięli do Armii Czerwonej. Nie przy-Imują. Moją ojczyznę zajęli faszyści. Jak mam postąpić? Jes'li Rosjanie nam nie pomogą, Hitler pozostanie w Polsce gospodarzem. Dla nas zaczął się dzień dopiero z tą chwilą,kiedy wy przyszlis'cie ze wschodu. A teraz noc, noc…[18]
— Ладно, пусть садится с нами кушать, — сказал Михаил. — Потом разберемся.
Домбровецкий учтиво поклонился:
— Bardzo dziękuję… Serdecznie…[19]
Он неторопливо отрезал себе ломоть сала, наложил на хлеб, сверху прикрыл еще одним ломтиком хлеба и стал есть. Темнота густела, из глубины леса потянул холодок. Крупные морщины на лице Домбровецкого в полусумраке стушевались, он словно помолодел.
— Почему в Дрогобыче не остались? — спросил Михаил.
Он сидел на корточках и ковырял травинкой в зубах.
— U hitlerowców?[20]
Домбровецкий отложил в сторону недоеденный хлеб и повернулся к Михаилу:
— Rosjanie nie nazywali nas nigdy baranami, zasługującymi tylko na koryto w chlewie. I nigdy nie nazwą, ja wiem. A co hitlerowcy o nas piszą?[21]
Он провел рукой по лбу, голос его стал неожиданно жестким и отчетливым:
— Pasterz nie dopuści do tego, żeby jego barany miały się zrównać z nim. Pisze o tym ich poeta Georg Herweg. Hitler nie przyznaje żadnych praw ani Polakowi, ani Czechowi, ani w ogóle żadnemu Słowianinowi. Polak nie powinien mieć ziemi, nie powinien mieć prawa głosu, dla niego istnieje tylko praca niewolnika. Dlaczego mam być niewolnikiem? Chcę być człowiekiem.[22]
— И что же вы собираетесь дальше делать? — спросил Петро Домбровецкого.
— Póki żyję, będę walczy z faszystami. Powinni mnię przyjąć do Czerwonej Armii. Bylem żołnierzem i umiem trzymać karabin.
— Он говорит: был солдатом, — пояснил Петро товарищам, — умеет держать винтовку и добьется, чтобы его приняли в Красную Армию.
Разговаривали в эту ночь долго, а перед тем как укладываться спать, Петро отвел Михаила в сторону и шепотом сказал:
— По-моему, можно ему верить. Пробьемся к своим, будет видно. Оправдает себя — возьмут его в армию. Душа у него рабочая, не может так человек прикидываться.
— Я тоже так думаю. Пускай пробивается с нами…
Пробиться к своим! Все мысли их неизменно возвращались к этому. Поскорее бы устроить в надежном месте Брусникина и двинуться на восток.
Подполковник Рубанюк не погиб, как думал Татаринцев.
В бою под Марьяновкой противник трижды бросал танки на высоту «127», обороняемую полком