его и переехала. Потом вдруг как-то странно затих, засморкался, поднес руки к лицу. Новая роскошная одежда его явно смущала. Он заметил мой взгляд, стал бормотать: «а что? купил, не украл, деньги мои, не отцовские...»
Вдруг, видно собравшись с духом, давясь слюной и выплевывая ее между словами, он два раза подряд крикнул:
– Бабло – побеждает зло! Бабло – побеждает зло!
Я развернулся, медленно побрел восвояси. Потом все-таки не выдержал, глянул назад: Нормалек как раз заканчивал плевать мне вслед. Чтобы это дело скрыть, он раззявил рот пошире, втянул в себя воздуху и завел свое привычное:
Тут из-за спин мужиков вывернулась мать-пьянчужка, толкнула Норика в спину.
– Деньги, ирод, куда тратишь! Куда их тратишь, я спрашиваю?
Нормалек резко от матери отмахнулся, потом засмеялся. Мать ушла.
Я тоже заторопился домой, пытаясь успокоить себя первыми пришедшими в голову словами: «Один человек уходит. И развязывает узелки ума другому. Жизнь меняется. Течет черт знает как и непонятно куда. Странно, куда это она течет?..»
Так эти невыдуманные приметы нашего бытия плотными столбами рядом со мной и стоят: странная жизнь, непонятный октябрь, бабло, побеждающее зло, прозрачное гниенье, обугленная бедность, мусорные пространства. Стоят, потом сменяются белейшей изморозью, уже никакого мусора в себе не содержащей. Стоят и, видно, ждут лишь случая, чтобы и наш мусор, мусор остроцарапающий, человечий, быстрым и чистым пламенем морозов выжечь дотла. До костей, до соринки, до щепки.
МЯСО В ЦЕНЕ!
Эта лавчонка стояла на отшибе, в Мытищах.
Несколько ряженых вломились в нее ранним утром. Накрапывал дождь. Иногда дождь переходил в снег. Шла масленица. Начинался широкий четверг.
– Сыр, мясо и колбасу – в мешки! Деньги – на прилавок! Бутылки – в ящики!
Главный ряженый, в маске гуся, в колпаке с бубенчиками, в сером, словно бы сдернутом с рояля холщовом чехле, в скоморошьих, наполовину зеленых, наполовину красных штанах – крикнул это еще с порога. В помещение он вошел последним: оглядывая поле с осокой и тесно прижатый к лавчонке холм, случайно уперся взглядом в поперечину, укрепленную на врытых в землю столбах. На поперечине значилось:
Здесь будет военно-мемориальное кладбище
– Чего копаетесь? И впрямь, как на кладбище! – загоготал гусь в чехле.
Встав между окном и прилавком, он подкинул и ловко поймал нешуточную городошную биту.
– А ну шевелись! Пошлину с вас взимать будем! «Мыт», платите, «мыт»!
Хозяин лавчонки, слушавший до этого музыку, дернул за проводок, – малый наушничек упал на плечо. Сделав два-три шага по направлению к прилавку, где, втянув голову в плечи, стоял продавец, он хотел ему что-то сказать. Но слова пропали.
Продавец, однако, быстро все понял, стал распихивать в пластиковые мешки что попадалось под руку: мясо, рыбу, молочку.
Ряженые – в масках козы, коня и рыси – маленькие, как дети, или на самом деле дети, уже успели оттащить ко входу три полных мешка, когда отворилась внутренняя дверь и в торговое помещение вышел из подсобки туговатый на ухо, огромный, с несоразмерно длинными руками югослав. Никто точно не знал: серб он, хорват, или кто еще. Слышали – из Боснии, значит, босняк. Собственно, никто о нем особенно и не думал, жизнь его в своих мыслях не располагал. Видели только: босняк всегда что-то ест. А не ест – так подметает. А не подметает – так возится с проводкой.
– Кто его разберет, что он за птица? – говаривал про босняка (но, может, и серба, может, и белого хорвата) хозяин. – Крестится – по-нашему, а остальное меня не колышет. Рабсила пришла, рабсила ушла. Все!
Хозяин лавчонки без конца слушал музыку, вяло улыбался покупательницам, временами болтал без умолку. Поэтому про «рабсилу» босняк слышал часто.
Слово ему нравилось. Но понимал он его по-своему:
Одетый в серый длинный плащ с обрезанными по локоть рукавами – босняк перестал жевать, глянул удивленно на ряженых.
Он был бы красив, когда б не перебитый посередке нос. Был бы не страшен, если б не обезьяньи – от спокойной мощи казавшиеся бесчувственными – предплечья и кисти рук. Ну а не был бы глуховат – нарастающая глухота как раз и требовала непрерывной жвачки – был бы совсем, что надо.
Босняк проглотил кусок и прочистил горло. Кашель его – хрипловатый, да еще с каким-то утробным эхом – заставил и продавца, и хозяина съежиться. Все находившиеся в лавчонке, завороженные бугрящимися то под плащом, то в горле комками силы и страсти – тоже на миг застыли.
Прокашлявшись, босняк из холщевого подсумка, который всегда висел у него на поясе и на который никто не обращал внимания (думали, там разводной ключ или мелкий слесарный инструмент), вынул остро заточенный – сталь в местах заточки сверкнула крупинками – колбасный нож.
Вмиг подступив к главному ряженому и двумя ударами ножа спустив с него холщевый чехол, крепившийся на завязочках, третьим и четвертым ударами босняк рассек пояс на клоунских штанах. Штаны тоже упали. Остальные ряженые, увидав главного в женской лиловой кофте и вытертых до дыр трусах, оторопели.
Сильнее всех оторопел сам главный ряженый. Лишенный цветастого костюма, он словно потерял полпуда спеси. Решительность – как воздух из проколотого рыбьего пузыря – тоже ушла из него.
Видя нетвердость главного и вмиг почуяв: остальные – дети, раб силы отступил на шаг, примерился, развернул растерявшегося противника лицом к двери, приспустил ему полосатые трусы и отсек от розовой ягодицы добрый кусок мяса.
Мясо, приоткрыв дверь, он выкинул за порог.
На улице дождь незаметно перешел в снег. Чуть похолодало. Кровь текла по ноге ряженого, ошалевшего от утреннего, впервые в жизни предпринятого налета. Несоразмерность рук слесаря или простого подметальщика – терзала его.
Босняк протер нож о выдернутый из стопки целлофановый пакет. И нож, и пакет спрятал в холщевый подсумок, бережно переступил через осевшего на пол ряженого, глянул весело на его дружков и вышел на улицу.
Там он увидел: близ лавчонки сидит рыжий лохматый пес, а чуть поодаль, за мемориальным стендом, одиноко (вроде ему ни до чего нет дела) топчет грязь милицейский сержант.
– Мьясо в цене! – крикнул раб силы милиционеру, и не торопясь, стал огибать притиснутый к лавчонке, утыканный сохлым бурьяном холм.
– Спартаковский болельщик, – определил вслух милиционер вышедшего и с раздражением глянул на дверь лавчонки. Та все не отворялась.