тела и фагоциты — слуги и друзья организма. Исход борьбы зависит от силы и сопротивления сторон. Жизнь — борьба, выживают наиболее сильные. Таков язык обобщений и теорий. А за стеной этих строгих канонов высятся горы исключений. Микробы действительно сильны, в их власти убить любого из нас, однако бывает, что ослабленный больной легко переносит жестокую болезнь, а сильный человек погибает. Одного убивает незначительная простуда, а другой без вреда для себя купается в проруби морозной порой… Палочка Коха рассеяна всюду, ее можно найти у всякого, а болеют туберкулезом немногие. Одни — смертельно, другие — подолгу и тяжело, а третьи носят всю жизнь врага в себе и доживают до глубокой старости.
Как будто микробы отбирают свои жертвы по какому-то принципу, но кто объяснит, каков он?
Вмешательство хирурга приносит одним исцеление, а другим, наоборот, ряд новых страданий. Ни один врач у операционного стола не поручится за исход операции, сколь бы легка она ни была.
Напрасно Быков искал ответа в анналах минувшего. Поколения врачей записали свои наблюдения, бесспорные, верные; их надо было, однако, толковать. Взаимно противоречивые, друг друга исключающие и дополняющие, — можно ли им доверять? Горы наблюдений, лишенных системы, множество сил, неверно приложенных, разбросанных без единства. Нет объемлющей теории, разброд господствует там, где должен быть величайший порядок.
Тысячи лет велись наблюдения над проявлениями жизни. О том, что происходит в живом организме, созданы горы измышлений. Где нет знания законов, творится произвол. Ни в одной из наук не было столько беспочвенных «открытий», которые держались бы тысячелетиями, как в медицине и биологии. «Всякий раз, — учит Платон устами Тимея, — когда тело испытывает гнев при известии об угрожающей его членам опасности, эти последние слышат сквозь узкие трубки сердца то ободрение, то угрозы, исходящие от разума, и повинуются. А чтобы сердце не страдало от гнева и страстей, обуревающих порой тело, боги обложили сердце легкими, как подушками, чтобы они, воспринимая в свои полые трубки воздух и питье, охлаждали сердце, освежали и облегчали его жар». Знаменитый мудрец, а вместе с ним и древние смешивали аорты с нервами, бронхи — с пищеводом. Понадобились века, прежде чем утвердилось убеждение, что мозг не «холодильник» сердца, а «седалище интеллекта», не из сердца берут начало нервы органов чувств, а из мозга. Тысячи лет держался миф о развитии человеческого зародыша. Еще в XVII веке ученые утверждали, что в шестой день творения, шесть тысяч лет назад, бог создал разом зародыши двухсот миллионов человек.
Фантазии чередовались с подлинным пророчеством, но идеи, не подкрепленные авторитетом науки, не приносили плодов. Время от времени их извлекали на свет в целях защиты или нападения и редко — для пользы знания. Недостаточно обоснованные утверждения, скомпрометированные приемами ловких софистов, они вставали из гроба, чтобы лечь на пути подлинного искателя истины. Перед Дарвином стояла тень поэта Лукреция и философа Эмпедокла — авторов идеи естественного отбора. За восемнадцать веков до рождения Дарвина поэт в стихах написал:
Эмпедокл учил, что целесообразные формы живой природы возникли путем борьбы и выживания наиболее приспособленных видов.
Левенгуку, открывшему микроорганизмы, и Пастеру, изучившему их болезнетворность, противопоставляли Марка Теренция Варрона, который за сто лет до нашей эры утверждал, что воздух болотистых мест насыщен невидимыми животными, вызывающими тяжелые заболевания. Когда открыли микроб чумы и указали на крыс как на виновников болезни, ученые начетчики объявили открытие не новым. Они ссылались на древних, которые знали, что крысы связаны с чумой, и во время эпидемии выпускали для борьбы с ними змей…
Ни в прошлом, ни в настоящем не нашел Быков ответа на свои сомнения. Вместо строгой науки всюду царили шаткие принципы, нетвердые представления и домыслы. Догадкам и гипотезам не может быть места там, где решается судьба человека. Жать руку обреченному, убеждать его, что все обстоит хорошо, обманывать его и себя? Ни за что, никогда! Врачебное искусство должно быть точным, как математика. Формулами и законами следует ограждать жизнь людей. Он посвятит себя поискам этих законов.
Быков уходит в физиологическую лабораторию, искать в живом организме ясных и точных ответов. В свободные часы он вникает в тайны «химизма», столь крепко связанные с тайной живого вещества. Старое влечение им снова овладевает. Он читает лекции по химии в фельдшерской школе, ночи просиживает в лаборатории. Друзья застают его занятым по горло делами. Здесь он днюет и ночует, в колбе греет себе чай, в чашке варит обед и тут же в реторте проводит химические эксперименты…
К его увлечению здесь относятся более чем равнодушно. Вопросам химии не придают большого' значения. Регулирующей основой жизненных явлений тут признают деятельность нервов. Никаких уклонений, принципы школы суровы и строги.
Неблагодарная обстановка для того, кто склонен химии уделять слишком много внимания. Ему тесно в Казани, нет приволья для мысли, нет учителя с твердой рукой и проникновенным взором в приводу.
Молодому ученому становится все более не по себе, нагрянули сомнения, неверие в собственные силы; ни к чему его работы не приведут, ничего у него в Казани не выйдет. Говорят, его пошлют за границу, но он мечтает совсем о другом. Хочется бросить все — лекции, занятия, писание статей — и отправиться к Павлову, в Петербург. Там все пойдет по-другому, только там ему будет хорошо…
Он посылает ученому письмо, признается в своем желании стать его помощником и просит разрешения приехать. Ответ был коротким, ободряюще ласковым. «Приезжайте, — говорилось между прочим в письме, — я сделаю ваше пребывание полезным и приятным». Письмо было прочитано множество раз и заучено Быковым наизусть. Все в нем волновало: и манера ученого объясняться, как с равным, и проникновенная простота языка.
Холодным январским днем 1914 года молодой человек переступил порог Института экспериментальной медицины и с бьющимся сердцем спросил знаменитого Павлова. Он приготовился увидеть сурового ученого, молчаливого, строгого, нетерпеливого, и напряженно обдумывал, как с ним держаться, что ему сказать и с чего начинать.
На лестнице раздались быстрые шаги, и смущенный провинциал увидел того, кого с таким волнением ждал.
— Здравствуйте, Константин Михайлович! — как старому знакомому, пожимал ученый руку приезжему. — Как поживаете? Хорошо съездили? Устали небось?
«Откуда он знает мое имя, отчество? — думал удивленный Быков. — Неужели это Павлов?»
Как в самом деле не растеряться — знаменитый ученый с первого письма запомнил его имя!
— Что же вы молчите? — торопил его Павлов. — Рассказывайте… Что нового в Казани? Говорят, физиологи у вас первоклассные… Пойдемте, я покажу вам, что хорошего у нас…
Он увлек своего гостя, долго водил его по лаборатории, запросто рассказывал, точно старому другу…
Быкову не удалось обосноваться у Павлова. Помешала война: его, как врача, призвали нет военную службу. Научные занятия были заброшены. Дни он проводил в госпитальных палатках, ночами изучал философию Канта и переводил с латинского Гарвея. Лишь семь лет спустя осуществилась мечта молодого ученого. Зимой двадцатого года он пишет Павлову письмо; на этот раз он останется в Петрограде, если ему будет позволено. Ответ прибыл по телеграфу: «Приезжайте».
В товарном вагоне, снабженный документами всяческих военных и гражданских инстанций за множеством подписей и печатей, молодой ученый отправился в путь к своему знаменитому учителю.
Снова тот же радушный прием, то же искреннее, сердечное отношение.